— Нет, я пошутил, видно, праздник какой-то.
— А какой?
Мне по-прежнему на ум ничего не приходило.
— Как твой гид по нашей чудесной стране, я должен бы объяснить тебе глубочайшее значение сего великого дня жизни нашего народа, да ничего на ум не приходит.
— Совсем ничего?
— Не более чем тебе. Бог его знает, что происходит. Может, принц из Камбоджи приехал.
Одетый в ливрею негр подметал тротуар перед входом в дом. Его голубая с золотом ливрея как две капли воды походила на мундир Вольного Американского Корпуса, вплоть до такой детали, как бледно-лиловый кант на брюках. Нашивка над клапаном нагрудного кармана возвещала название многоквартирного дома, в котором негр работал: "Лесной Дом", хотя единственным деревцем поблизости был перевязанный и взятый в железную клетку саженец.
Я спросил негра, что сегодня за день.
Оказалось — День Ветерана.
— А число сегодня какое? — поинтересовался я.
— Одиннадцатое ноября, сэр, — отвечал тот.
— Так ведь одиннадцатое ноября — День Перемирия, а вовсе не Ветерана.
— Где же это вы были? — отвечал тот. — Уже сколько лет, как все поменялось.
— День Ветерана, — объяснил я Хельге, когда мы пошли дальше. — Раньше был День Перемирия, теперь — Ветерана.
— Ты расстроен?
— А, такая типичная дешевка, — махнул я рукой. — Это же был день памяти павших в первую мировую войну. Но живым никак не сдержать свои загребущие ручонки, все хочется примазаться к славе мертвых. Это так типично! Каждый раз, стоит в нашей стране появиться хоть чему-то, по-настоящему достойному, как его обязательно разорвут в клочья и швырнут толпе.
— Ты что, ненавидишь Америку? — спросила Хельга.
— Ненавидеть ее было бы так же глупо, как и любить. Я вообще не способен воспринимать ее эмоционально, ибо недвижимость меня не возбуждает. Несомненно, здесь сказывается моя ущербность, но я не способен воспринимать мир, разделенный границами. Эти воображаемые линии так же нереальны для меня, как эльфы и феи. И не верится, будто они разделяют конец и начало чего-то такого, что действительно важно для человеческой души. Порок и добродетель, боль и радость гуляют через границы, как хотят.
— Ты так изменился, — вздохнула Хельга.
— Мировой войне должно менять людей, — ответил я. — А то на что же рна нужна иначе?
— Но вдруг ты изменился настолько, что уже и не любишь меня? А может, я настолько изменилась…
— Как тебе это в голову взбрело? После такой-то ночи?
— Мы ведь даже ни о чем не поговорили… — сказала она.
— А о чем говорить? Что бы ты ни сказала, я все равно не стану любить тебя ни больше, ни меньше. Наша любовь слишком глубока для слов. Это — любовь душ.
— Ах, как это прекрасно, — вздохнула она. — Если это правда, конечно. — И свела ладони вместе, но не касаясь ими друг друга. — Любовь наших душ.
— Любовь все вынесет, — заявил я.
— И сейчас твоя душа влюблена в мою?
— Естественно.
— И это чувство тебя не обманывает? Ты не можешь ошибиться?
— Никоим образом, — отрезал я.
— Любви не убудет, что бы я ни сказала?
— Абсолютно.
Что ж. Я должна сказать тебе кое-что, в чем до сих пор боялась признаться. Но теперь не боюсь больше.
— Валяй, говори! — весело ответил я.
— Я не Хельга, — сказала она. — Я — Рези. Ее младшая сестра.
Выслушав это, я завел Рези в первый попавшийся кафетерий, где можно было сесть. Там был высокий потолок, безжалостно слепящий свет и стоял адский грохот.
— Как ты могла поступить так со мной?
— Я люблю тебя.
— Как ты могла меня любить?
— Я всегда тебя любила — еще с самого детства.
— Как это все ужасно, — я сжал руками голову.
— А… а по-моему — прекрасно! — возразила она.
— Ну, и что теперь?
— Разве все не может остаться, как есть? — спросила она.
— О господи! У меня просто голова кругом!
— Выходит, я все же нашла слова, способные убить любовь — ту самую любовь, которую не убьешь ничем?
— Не знаю, — я покачал головой. — В чем же я так провинился?
— Это я провинилась. Просто, наверное, с ума сошла. Когда сбежала в Западный Берлин, когда мне дали заполнить анкету и начали расспрашивать, кто я, что я, да кого я знала…
— А история эта со всеми подробностями, которую ты мне рассказала, — все неправда?
— Про табачную фабрику в Дрездене правда. И про побег в Берлин — тоже правда. И, пожалуй, все. Про табачную фабрику — куда уж правдивее. Десять часов в день по шесть дней в неделю. И так десять лет.
— Прости.
— Это я должна просить прощения. Жизнь со мною обошлась так круто, что я себе и чувства вины не могу позволить. Угрызения совести такая же немыслимая роскошь для меня, как норковая шуба. Одно спасало меня, когда я стояла у машины на фабрике, — мечты, но и на них я не имела никакого права.
— Почему?
— Потому, что в мечтах я воображала себя не той, кем была.
Беды в этом нет, — ответил я.
— Нет? Да вот она налицо. Взгляни на себя. На меня. На нашу любовь. Я воображала себя своей сестрой Хельгой. Хельга — вот кто я была. Хельга, Хельга, Хельга. Красавица- актриса, замужем за красавцем-драматургом. А Рези, оператор сигаретной машины, просто испарилась.
— У тебя губа не дура.