Заснуть, конечно, не удалось, несмотря на большую дозу снотворного. Часов в пять утра я встал и набросал на бумаге, а затем напечатал на машинке краткое обращение к друзьям, в котором выразил свой решительный протест против помещения Жореса в психиатрическую больницу и просил их принять все возможные меры, чтобы помочь освобождению моего брата.
Утром я известил о происшедшем еще некоторых близких друзей и знакомых, которые были в этот день в Москве. Я позвонил также академику А. Сахарову, который был знаком с Жоресом с 1963 года и относился с большим вниманием к его научно-публицистическим работам. Разумеется, все, с кем я разговаривал по телефону, выражали сильное возмущение по поводу акции калужских властей и просили держать их в курсе событий.
Примерно в 12 часов дня я выехал из Москвы и через три часа был в Калуге.
Встретившись с главврачом, я спросил:
— Если вы решились на принудительную госпитализацию, значит, у вас был какой-то предварительный диагноз. Каков этот диагноз и кто его поставил?
— Вашего брата наблюдал на приеме у председателя обнинского горсовета наш калужский психиатр Лезненко. Его предварительный диагноз — это врачебная тайна.
— Но мы с братом однояйцевые близнецы, и у нас одинаковая наследственность. Если у моего брата есть неизвестные ему нарушения психики, то они могут быть и у меня, и вы как врач должны меня предупредить.
— Я вам не могу этого сказать.
В заключение я предупредил Лифшица, что, участвуя в столь позорном деле, он рискует не только на всю жизнь запятнать свою собственную репутацию, но наносит ущерб авторитету всей советской психиатрии. Он должен подумать о своем будущем, не исключено, что через несколько лет ему никто не бу дет подавать руки.
— Я понимаю, — сказал я, — что за вашей спиной стоят какие-то неизвестные мне лица. Но когда вся эта затея с госпитализацией провалится, а она обязательно провалится, то все эти лица так и останутся неизвестными, а вы будете на виду у всех.
После этого я попрощался с Лифшицем, и мы поехали в Москву.
Всех инакомыслящих власти делили согласно своеобразной "табели о рангах", какой-то своей "номенклатуре": одного можно было наказать по решению местных властей, другого только по решению самых высоких инстанций. Жорес, как жители Калужской области, находился в сфере влияния калужских властей. Провинциальные чиновники не учли, однако, что moжет существовать полное несоответствие между общественным положением человека и общественным мнением о нем. Эти чиновники не понимают, что в общественном мнении значительной части советской интеллигенции сложилась совсем иная система ценностей, чем та, которая существует еще в умах работников аппарата. Для меня было очевидно, что в защиту Жореса выступят многие крупные советские ученые, писатели деятели искусства, что это дело вызовет значительный международный резонанс. Организаторам же проведенной расправы еще предстояло убедиться в этом.
Утром 31 мая я позвонил академикам А. Сахарову, В. Энгельгардту, а также некоторым своим знакомым и знакомым Жореса и кратко обрисовал ситуацию. Многие из них уже послали в разные адреса телеграммы с протестом против насильственной госпитализации здорового человека. Телеграммы направлялись в основном министру здравоохранения СССР, Генеральному прокурору СССР, а часто прямо в калужскую психиатрическую больницу. Как я узнал позднее, многие из этих телеграмм были получены Лифшицем еще до начала работы комиссии. В это же утро я поехал в дачный поселок "Советский писатель" под Москвой к А. Твардовскому. Александр Трифонович хорошо знал Жореса и его основные публицистические работы и высоко их оценивал. Мое сообщение было для него полной неожиданностью. Как и все, с кем я разговаривал в эти дни, он был возмущен действиями калужских властей и сразу же, набросав текст телеграммы, поехал отправлять ее из ближайшего почтового отделения. Так же реагировал на мой рассказ и сосед Твардовского по поселку известный советских писатель В. Тендряков, несколько лет назад познакомившийся с Жоресом во время своего выступления в обнинском Доме ученых.