– Снова вы с вашими удобствами. Или это главное в жизни человека – чтобы было ему удобно и хорошо? Доктор, удобство ничего не стоит. Годами я верил: когда социал-демократы перестанут себя чувствовать удобно в своих креслах в храме болтовни под названием – парламент, все станет удобнее. Я сильно ошибся. Что мне с того, что им неудобно в их креслах, если мне неудобно и нелегко на душе? Как человек, обладающий опытом жалкой жизни, я говорю вам, сердце более важно, чем кресло. Берлин горит, доктор, Берлин в пламени! Меня вовсе не беспокоит, что пламя охватило парламентские кресла социал-демократов. Меня беспокоит, что это пламя также охватило мою душу и души других людей. Кресла и души одинаково сгорают в пламени. Улавливаете? Раньше, в дни, которых уже нет, кресло было креслом, душа – душой. Буржуа – буржуа, пролетарий – пролетарием. Тогда коммунист был коммунистом. Нацист и коммунист были как огонь и вода, которые несоединимы. В наши дни на тебя льют охлаждающие воды, чтобы погасить огонь в сердце. Общая забастовка с нацистами, общие демонстрации, общие пикеты забастовщиков, и свастика рядом с серпом и молотом. Когда-то у меня разум и сердце были как единое целое. Сказанное разумом поддерживало сердце. То, что ощущалось сердцем, поддерживал разум. Так уж я устроен, и тут ничего не поделаешь. А теперь приходят и приказывают мне: сердце отдельно и разум – отдельно. Разумом следует поддерживать забастовку, а сердцем – молчать. Что мне делать, если положение это неестественно? Если разум и сердце отдельно, то я не Отто. Коммунистом я был всегда, коммунистом и останусь. Как коммунист, я придерживаюсь дисциплины, объясняю тупоумным товарищам все, что необходимо объяснять. Разум у меня действует, как всегда. Но сердце... сердце мое больное. Насколько могу, поливаю его касторовым маслом. Прилежно делаю то, что мне приказывают – расклеиваю листовки, участвую в демонстрациях, стою в пикетах – плечом к плечу с нацистами. Но что делать, доктор: я их не перевариваю! Так уж я устроен, и нет выхода. У нас разные, я бы сказал, противоположные характеры. И если мне не разрешают их ненавидеть всем сердцем, оно больше не со мной. В этом все дело, доктор. Без ненависти к ним сердце мое опустошено, сгорает вместе с удобными креслами социал-демократов в парламенте. Поэтому не говорите со мной, доктор, об удобстве в эти дни...
Сомнительно, слышал ли Филипп все, что говорил Отто, во всяком случае, последние его слова. Сильное беспокойство охватило его, и мысли его заняты какими-то мелкими, раздражающими нервы, делами. Поднимает воротник пальто, натягивает шапку на лоб, закутывается в пальто, словно прячется от кого-то, и, наконец, посреди эмоциональной речи Отто, разворачивается и поворачивается спиной к собственному дому. Вместе с ним поворачивается и Отто.
Неожиданно гаснет свет в спальне. Кристина выходит из подъезда. Очевидно, ждать Филиппа свыше ее сил. Прохожие обходят ее, обращаются к ней, она молчит и прижимается к стене. Филипп поворачивается к ней спиной, чувствуя ее взгляд.
– Доктор, вы сегодня сильно нервничаете, – удивляется Отто, не заметивший женщину, стоящую у стены. Множество женщин стоит по вечерам у входа в дома. – Доктор, невозможно с вами серьезно поговорить. Стояние у фонаря вас раздражает. Так прогуляемся немного? – Отто поворачивает голову в сторону квартиры Филиппа, все окна которой погасли. – Доктор, квартира ваша свободна. Пойдемте!
– Ш-ш-ш, – прерывает его Филипп и втягивает голову в воротник своего пальто.
– В чем дело, доктор? Я только сказал, что ваша квартира освободилась. Зайдем в нее, и вам будет удобно.
– Нет, нет, – Филипп тянет его за рукав, – пойдемте, прогуляемся.
Они обогнули липы, и остановились на улице, с противоположной стороны дома Филиппа, около большого серого дома, стены которого обклеены плакатами.
– Доктор, как человек, умудренный жалкой жизнью, я говорю вам, что вы сегодня сильно взвинчены. Что за причина быть таким нервным? Если у кого и есть причина быть нервным, так это у меня, а не у вас. К примеру, вам знаком Уда-водитель?
– Нет, Отто, я не знаком с Удой-водителем.