Это страшное видение не могло не всплыть в памяти таможенного чиновника Александра Радищева, стоявшего на Сенатской площади в густой толпе народа в ожидании открытия памятника Петру.
День выдался ясный, погожий. В знойной дымке терялись городские дали и блистал жаркой позолотой адмиралтейский шпиль.
Взгляд таможенного чиновника был прикован к коренастому рыжему мужичонке в сером кафтане, картузе и кожаном фартуке, прожженном во многих местах. Радищев был почти уверен, что семь лет назад, в Пензе, на базарной площади, в день казни пугачевцев, он приметил этого рыжего в то самое мгновение, когда тот вынул из шапки «билет» с надписью: «Простить».
Впрочем, мало ли таких мужиков на свете? Вон и здесь сколько их на площади, на дощатых, нарочно приготовленных к этому дню возвышениях и даже на кровлях домов.
— Хайлов!.. Качать тебя надо!.. — раздался поблизости грубый голос. К рыжему протиснулся громадного роста детина, тоже в сером кафтане, картузе и прожженном кожаном фартуке. Он хлопнул рыжего по плечу и заговорил с ним.
«Литейщики!» — догадался Радищев и, став невольным свидетелем их беседы, понял, что Хайлова и впрямь следовало бы качать.
Дело было такое: при отливке изваяния расплавленная медь прорвала глиняную форму и разлилась по полу, который начал гореть; скульптор Фальконе, а следом за ним и другие в ужасе кинулись вон из литейной; один только неустрашимый Хайлов остался на месте, заткнул брешь в форме и собрал в нее «до последней капли» вытекшую медь...
Все это было давно, и скульптор Фальконе давно уже уехал к себе во Францию, но литейщики хорошо помнили подвиг своего собрата и не собирались его забывать...
Александру Николаевичу Радищеву было тридцать три или без малого тридцать четыре года, но по страстной горячности ума и сердца, сквозившей в каждой черточке его лица, он казался гораздо моложе своих лет.
Заслушавшись беседы литейщиков, он смотрел на них восторженным взглядом. Темно-карие глаза его глядели не отрываясь; косые дуги бровей поднимались все выше, а ноздри тонкого, с горбинкою носа вздрагивали. Он не замечал, что его толкают; не слышал оркестров и барабанов — на площадь вступали войска.
Лицо Хайлова не давало ему покоя, и мысли его упорно возвращались к прошлому: в памяти вставали картины, виденные им по дороге в Верхнее Аблязово в 1775 году.
...Карательные отряды только что закончили свое «дело». По проселкам гнали связанные одним канатом партии по пятьдесят и по сто человек крестьян. У многих были отрублены пальцы — те, которыми они присягали Пугачеву. Во всех селах стояли виселицы и «глаголи» — столбы с крюками для вешания за ребро. А народ, несмотря ни на что, твердил, что Пугачев был простым людям не враг, а заступник. В одном селе передавали из уст в уста, что подарил Пугачев шелковый свой кушак мальчику, встретившему его колокольным звоном; близ другого показывали гору, где «Петр III» «самолично» наводил пушки; в третьем распевали песню о царице: «Не умела ты, воро́на, ясна сокола поймать...»
Крики «ура» вывели Радищева из задумчивости: та, которую пугачевская песня называла «вороной», шествовала
на площадь, где уже стояли войска.Ближе других к монументу выстроились лейб-гвардии Преображенский и Семеновский полки. За щетиной их штыков укрылась артиллерия. На миг все затихло, и тогда стали медленно опускаться скрывавшие памятник «заслоны». Загрохотал салют на площади, в крепости, в Адмиралтействе и с кораблей, выстроившихся на Неве.
И все увидели: скалу, о которую, казалось, веками разбивались волны, и мощного всадника на мощном коне, без седла и без стремян. Лавровый венок украшал голову царя-строителя. Конь и всадник словно парили. Это впечатление как бы парящей в воздухе конной статуи создавала «отечески» простертая рука Петра.
Барабаны ударили поход. Полки двинулись мимо него
, отдавая честь и склоняя знамена, под несмолкаемое «ура» и салют военных судов...В этот день — 7 августа 1782 года — народ долго не расходился с Сенатской площади. Но, пожалуй, дольше всех оставался на ней Радищев. Он стоял и смотрел на литого всадника, вглядывался в его лицо, находил в нем черты властного самодержца и думал о великом стремлении народа, которое воплотил в себе этот властитель, и об остатках «вольности», которые народ при нем потерял.
Мысли, пришедшие Александру Радищеву в торжественный час на Сенатской площади, были изложены им на другой же день в «Письме к другу, жительствующему в Тобольске», написанном под свежим впечатлением.
В «Письме» этом прямо говорилось о враждебности самодержавия народу. Но, высказывая эту новую для тех лет идею, Радищев уже не был одинок. Почти в одно время с ним ее высказал и Денис Фонвизин, служивший под начальством графа Никиты Панина в Коллегии иностранных дел.