К тому же были и другие дети, правда, в меньшинстве. Хотели выучиться (потом они попадут в девятый класс, собранный из трех восьмых – когда основная масса отойдет в ПТУ, но это уже будет без меня). Для них был литературный кружок, экскурсии в Третьяковку и по Москве, другие разговоры. Им нравилось. Интерес – умеренный – был, а что касается знаний, умений и навыков и оценок по литературе… Конечно, хорошие были оценки, четверки и пятерки, хотя составить собственную фразу на литературную тему почти никто не мог, а над учебником Флоринского некоторые плакали злыми слезами: ничего не понять! Одна девочка позже говорила мне: «Я – интеллигент в первом поколении. Я знаю, что надо книжки читать, это я тоже запланировала. Но не сейчас». Она потом работала в исполкоме одного из районов Москвы. Другая кончила пединститут и однажды, в качестве инструктора райкома комсомола, пришла проверять школу, где я работала. Потом она стала завучем в московской школе и, как я слышала, с удовольствием вспоминала год, который мы провели вместе.
К концу года я уже знала, что меня «сокращают»: часов стало меньше, в зарплате никто терять не хотел – морской закон, сказали мне, последней пришла – первой уйдешь. Теперь я понимаю, что это было спасение для меня: ведь целый год я не готовилась к урокам, не читала (и то, что знала, употребить было негде), нигде, кроме школы, не бывала – сил не было, почти раззнакомилась с друзьями, а когда все же встречалась с кем-нибудь, говорила только про школу. Одна моя младшая подруга, глядя на меня, решила, что в школе не будет работать ни за что. Но уходить мне было грустно, не хотелось бросать начатое, жалко было расставаться с детьми…
Однако финал в этой школе у меня получился бурный. Восьмые писали экзаменационное сочинение, почти все – на тему «Куда бы нас Отчизна ни послала, мы с честью дело делаем свое». Учила я, как уже сказано, все три класса, ходила во время экзамена из кабинета в кабинет. Вдруг все мои коллеги выходят из кабинета, в который я вошла, и не появляются час – до конца экзамена. Я, разумеется, оставить класс без учителя не могу и, что творится за стеной, не знаю. После экзамена сажусь проверять работы и слышу смешок коллеги: «Интересно, как Ромашов написал?» – «Что уж такого интересного можно написать, не представляю». Уходит. Вбегает ученик: «Надежда Ароновна, а что у Ромашова?» – «Дался вам этот Ромашов… А в чем дело?» – «За него же NN писала!» (это та самая словесница, которая нюхала четвероклассников). – «Зачем?!» – «А у него мать паспортистка, а NN сестру надо прописать… Все же знают…»
И тут меня посетило вдохновение. «Плохо написал», – говорю не глядя. Через две минуты является мать-паспортистка: «Как там мой?» Повторяю грустно (работа уже проверена): «Плоховато». – «Не может быть!!» – «Почему?» Пауза. Продолжаю сама: «Я тоже удивляюсь, мальчик неглупый, а тут – прямо не узнать, одни общие слова. И ошибки. Пусть ко мне зайдет». Заходит. Долго внушаю, как плохо поступать нечестно. Слушает с тоской: «Откуда вы взялись на нашу голову!» Потом как будто проняла его. Договорились, что я никому ничего не скажу, а он придет завтра утречком и напишет новое сочинение, чтобы не мучиться совестью.
Но наутро вместо мальчика пришла NN с криком: «Ты чего над ребенком издеваешься! Я все про тебя знаю! И как ты в вечерней работала – ничего не делала, и у нас; запрешь дверь на ключ и говоришь: орите, орите – мне все равно денежки‑то идут!» Коллеги слушали с интересом.
1972 год и еще десять лет. Следующая моя школа была московская, в Измайлове. Первое, что я должна была сделать на новом месте, – это провести осеннюю переэкзаменовку по литературе. Когда я увидела ясноглазого, улыбчивого двоечника и услышала: «Будьте добры, принесите мне, пожалуйста, из библиотеки поэмы Некрасова», мне показалось, что я в раю или внутри советского кино про школу. Двоечник писал, я прогуливалась по коридору и удивлялась: над входом на второй этаж вместо обычного «Учиться, учиться и учиться» – «Спешите делать добро» и подпись – Гааз.
Спустя какое‑то время директор Лидия Васильевна поднялась в класс и спросила: «Ну как, все в порядке?» – «Конечно, – не поняла я. – Вот пишет…» Ответного ее взгляда я тоже не поняла. Прошло еще примерно полчаса, меня пригласили в кабинет к директору и терпеливо объяснили, что сочинение должно быть написано на положительную отметку и я должна за этим проследить. Я снова немного удивилась (мне казалось, что такие киношные двоечники и ошибок‑то не делают), но кивнула с готовностью и никаких угрызений совести ни тогда, ни позже в подобных ситуациях не испытывала. Это опять был всеобуч, но «с человеческим лицом».