Зимнее утро — и пустота на дверном коврике. Ничего. Даже ни одного счета. Не говоря уж о письме от Мендеса. Как же иначе, подумала Лялька. Люди, с которыми он перестает видеться, тут же отодвигаются на самый краешек его сознания, а потом и вовсе выпадают за этот край. В черную бездну. Разве я не видела это раньше, да не один раз? Надо быть дурой, чтобы забыть. Она поежилась в холодном свете, льющемся с зимнего неба. В высокие окна была виден брезентовый чехол спортивного автомобиля, блестящий от мороза. Каждая клеточка ее организма вопияла: останься дома! Зима! Прячься!
Но она не сдастся. Она недаром превратила ежедневный выход на улицу в акт внутренней дисциплины. Она может пойти в Тейт[32]
, там новая выставка. Или зайти в пару антикварных лавок. В любом случае сейчас она примет ванну, оденется, приведет в порядок лицо. Как солдат. Никакой жалости к себе. И никаких фантазий.К тому же сегодня, внезапно вспомнила Лялька, она обедает с Кларой. Она закрыла глаза и сделала глубокий вдох — этому ее научил психотерапевт. Потом посмотрела в зеркало. Как же я меняюсь, подумала Лялька с досадой. Как меняется лицо в зависимости от того, с кем я должна встретиться. Смотри-ка. Стоило подумать о Кларе, и вот уже на лице — неодобрительное выражение, рот — жестче. А в мозгу тут же мелькают мысли: нельзя слишком хорошо одеться, никаких мехов, и, конечно, приехать на автобусе. Надо потолкаться среди людей, снова стать молодой. И уж конечно, стереть с лица эту покровительственную маску.
Единственно достойная манера себя вести — быть одинаковой со всеми. Разве она не всегда так считала? Разве не требовала того же от Мендеса? Какой фарс! Она помнила их разговор.
— Почему ты особенно жесток именно со мной? Ты с кем-нибудь еще разговариваешь с таким раздражением? Я всего лишь прошу самой обычной учтивости. Ну почему ты не можешь говорить со мной спокойно, вежливо, как говоришь с любым другим?
— Ты в самом деле этого хочешь? — спросил он недоверчиво. — Неужели не понятно, что в моих словах к тебе больше личного? Разве не так и должно быть? Ведь мы же ближе друг к другу.
— Но зачем мне этот нескончаемый перечень твоих надобностей?
— Наших, наших надобностей, разве нет? А о чем еще нам говорить? О посуде? О мебели?
— О чем угодно, лишь бы мирно, — она заплакала. — Просто смотри на меня так же, как на других. Когда ты смотришь на меня, тебя не узнать.
— Что ж, если тебе предпочтительнее мое публичное лицо, пожалуйста, — холодно ответил он. — Твоя просьба не слишком обнадеживает. Она не говорит о близости, как мне кажется.
И впрямь, не говорит. Теперь он далеко. Что ж, она обрела мир. Спокойствие. Больше нет ссор. Больше нет — да ничего больше нет, в сущности. Отлично. Надо переодеться. Принять ванну. Быстро выбрать платье. Даже думать об этом — словно бороться с болезнью. Ощущение было такое, будто она страшным напряжением воли заставляет себя проделывать все эти манипуляции. Каждый раз проигрывая сражение. Все еще не сняв шелкового халата, она открыла дверь в гостиную. Села. Застыла.
Ее комната. Голос Мендеса это подтвердил.
— Твоя комната, Лялька.
Мебель причиняла боль. Бархат, шелк, моррисовские обои[33]
. Набор изогнутых стульев. Картины. Они были выбраны для Алекса, но не все ему подошли. Он любил Вюйара[34]. И тогда она превратила весь интерьер с хаосом бесчисленных подушечек, валиков и тонконогих столиков в картину Вюйара. Ради его удовольствия. Она выбрала насыщенные цвета. Глубокий зеленый, золотой и множество оттенков лилового. Обилие вещей — для него. Китайские вазы и японские кувшины с колдовским орнаментом глазурью.И все же, возможно, он был прав — не исключено, что этот интерьер рождался из каких-то старых полустертых семейных воспоминаний, из детства, из виденного в ту пору дома любимой тетушки. С эдуардианскими изгибами, комодами красного дерева и бесконечными ящиками и ящичками, снабженными аккуратно свисающими ручками. Покойная тетушка некогда была актрисой еврейского театра. Ее лицо и сейчас живо стояло перед ней: насмешливый взгляд, седина, рот в постоянном движении. Ее комната. Да, это она помнила — во всяком случае, покупая угловой буфет. А может быть, и палисандровый столик. Но все остальное было общим. Да. Это была их комната. Их особенная комната.
— Я устраивала такую комнату в каждом доме, — сказала она вслух. — Устроит ли он себе такую в этом огромном безобразном старом шато?
И поняла — нет. Именно то, что он когда-то любил, что дарило ему уютное чувство, будто он окутан многоцветным покрывалом, сейчас порождало в нем клаустрофобию.
«Только дерево и камень», — сказал Тобайас.
Все твердо. Холодно. Голо. Она никогда туда не приедет. Никогда этого не увидит.
При этой мысли к глазам подступили слезы. Ненависти. Жалости к себе. Отвращения к себе. Ей хотелось умереть.