После купания меня заворачивали в большое полотенце, я зарывался в ворох одежды с бутылкой морса или чая и, как зверь в засаде, замирал, но не в ожидании жертвы, а в ожидании неторопливых мужских разговоров, которые я впитывал как губка и от которых иногда краснела даже моя тщательно отмытая розовая холеная попка. Беседы носили философский характер и в основном сводились к дежурной теме: кому на Руси жить хорошо и что делать, если жить все-таки плохо.
Потом я пытался научить жизни маму и бабушку, но обычно ни к чему хорошему это не приводило. Я же не просто приходил домой и пересказывал, а всегда старался найти самый подходящий момент, чтобы блеснуть эрудицией.
Продавщица в обувном отделе слегка оторопела, когда во время примерки я назидательно изрек:
С опаской проводив нас без покупки (бабушка спешно ретировалась), продавщица повздыхала, как трудно жить в семье, где, наверное, кто-то инвалид. Справедливости ради, после моих высказываний, приобретенных в бане, у папы и дедушки шансы стать инвалидами были довольно высоки.
Дома бабушка провела со мной беседу о том, что не все, услышанное в бане, можно повторять в общественных местах. Дедушке с папой тоже, конечно, объяснили, что нечего рассиживаться и давать ребенку развешивать уши, на что они вяло отбивались: мол, не могут же они везти дитятко домой мокрым и просто ждут, пока я высохну, и пиво ни-ни, да и читают вслух только передовицу.
Бабушка, однако, резонно возразила, что навряд ли в передовице «Правды» или «Известий» напишут то, что я поведал ей во время посещения молочного магазина. К счастью, я не все понял или не расслышал и поэтому в магазине не высказывался, а спросил у бабушки уже на выходе, почему столь привлекательна жизнь с молочницей. В ответ на ее немой вопрос я попросил объяснений к тексту подслушанному, но непонятому. Просто концовка была заглушена хохотом и банным полотенцем.
Дальше я не понял. Бабушка пробормотала: «Убьет!»
Когда я спросил, кого, опомнившаяся бабушка не по теме ответила, что дедушку, и по приходе домой действительно чуть не убила его на кухне.
Дедушка, правда, клялся, что не знает, о чем речь, но звучало это крайне неубедительно. Папа на перекрестном допросе тоже деда не выдал, пообещав обязательно узнать и записать, за что был выгнан на ночь к Сене. Вопрос, чем же так хороша жизнь с молочницей, еще долгие годы оставался открытым.
В бане я впервые всерьез задумался над еврейским вопросом.
Я не столь пристально вглядывался в мужские знаки отличия и чувствовал себя вполне полноценным членом банного сообщества. Впрочем, различия все-таки были – ну, скажем, у некоторых это выглядело иначе. По понятным причинам ни я, ни папа Саша Иванов обрезаны не были. Дедушка же, выросший в местечке, попал под нож мохеля, как положено, в семидневном возрасте.
Не то чтобы среди необрезанных мужчин не было евреев.
В те годы скорее уж обрезанный еврей мог считаться редкостью, и делали обрезание втайне, да и то зачастую неохотно, опасаясь создать ребенку проблемы в будущем. Общие туалеты в школе, в институте и тем более в армии никто не отменял. И так нос и фамилия все скажут. Так и бродили по Ленинграду необрезанные Коганы и Рубинштейны, и в то же время попадались обрезанные Лебедевы и Соколовы. Это уж было совсем непонятно – давать удобоваримую фамилию, платить за смену пятой графы и при этом щеголять обрезанными регалиями? Да и необрезанным не шибко помогало. Бьют, как говорится, не по паспорту. И какую-нибудь Марину Ефимовну Соколову в университет все равно хрен возьмут – у нее в документах не только красный диплом, но и фотография почетной лауреатки Шнобелевской премии имеется.
Дома еврейский вопрос обсуждался часто. Как я уже говорил, бабушка с дедушкой часто переходили на идиш, бабушка старалась по мере возможностей соблюдать праздники, хотя с балагуром-дедушкой у нее это плохо получалось. А вот папа проникся. Даже познакомился с какими-то подпольными талмудистами и стал потихоньку изучать иврит. Дедушка посмеивался над абсолютно русским зятем, но беззлобно – ему это, похоже, даже нравилось.
Правда, когда папа зачастил по каким-то подпольным тусовкам в котельные и на сходки богемной молодежи, мама все резко прекратила, испугавшись не за его, а за мое будущее. Это уже потом, когда мамы не стало, папа сначала по русской традиции стал выпивать, а потом, после очередной случайной встречи в «Сайгоне», снова углубился в изучение еврейской истории и даже диковинный псевдоним под статьей об архитектуре еврейских местечек – Александр Иванов?
Однажды в бане дедушка наклонился к Сене, который в этот раз пришел с нами, и с удивлением сказал:
– А я и не знал, что Григорий Борисович – экснострис!