Читаем Дети войны полностью

Когда я начала рукодельничать, чтобы продавать и хоть как-то заработать, хоть немного? Видимо, осенью 41-го. Вначале я вязала ягодки-вишенки с парой зеленых листиков — и продавала их на рынке. Я готова была провалиться тут же на месте в этой роли от стыда, но мужественно преодолевала себя. Дожидалась, что кто-то купит мою поделку и тут же покупала картошки — килограмм, как сейчас помню, или молока.

Потом я шила куколок, нарядных, в платочках и передничках. Получилось очень хорошо, мы с бабусей насажали их полную корзинку и поехали в Займище (или Куземетьево?), под Казань, где до войны три года жили на даче. Прошли всю деревню, предлагая кукол в обмен на хлеб, — и ни одни не выменяли! Они были величиной с ладонь, нарядно одетые, в русском стиле. Куда их все дели потом? Не помню. Дома не осталось ни одной…

Зашли к какой-то деревенской бабусиной знакомой, и она нас накормила свежим деревенским ржаным хлебом такой вкусноты и аромата, какого я больше никогда не ела.

Помню, как хотелось есть и есть его, брать со стола кусок за куском, и как я себя в свои 13 лет сдерживала, понимая, что у всех теперь этого мало.

В эту полуголодную осень помню такое же чувство в гостях у бабусиных знакомых, где мы с братом брали конфетки: какие-то очень мелкие сосульки, но и бабуся нас, как могла, сдерживала.

Есть в конце лета 41-го хотелось постоянно. Иногда в Казани в разных местах в магазинах вдруг принимались что-то «давать», — так у нас называлась тогда продажа. Я мчалась, стояла в очереди и что-то добывала. Потом, к зиме, это кончилось и все стало жестко по карточкам. Иждивенцы получали по 200 г. хлеба…

Я пишу о своей невинной торговле, как о чем-то опасным, потому что торговать тогда запрещалось. Все делалось тайком, до первого милиционера, хотя бабуся продала все, что могла из одежды, чтобы мы совсем не вымерли с голода. То, что мы прочитали в последние годы, убеждает, что любой продающий мог загреметь в лагерь: примеров тому достаточно. Где-то я недавно встретила случай, когда мужчина был арестован, осужден и попал в лагерь за пару голенищ, которые он вынес на рынок.

А позже бывало и похуже. Уже в Москве, учась в 10-м классе, зимой 44—45 годов я продавала на Дангауэровском рынке яблоки, которые были получены по каким-то папиным литерным льготам и должны были съедаться нами, а не продаваться по рыночной цене. Это могло быть расценено как спекуляция. Но шла война, цены были бешеные, а мои родители получали фантастически мало…

Сейчас шёл октябрь 1941 года. Я с бабушкой жила в Казани, мама с семьей — в Дзержинске, немцы лезли к Москве.

Я училась в третью смену. Очень часто после уроков мы ходили в кино и возвращались домой в темноте. Улица Тельмана, бывшая Попова гора, где жила Наля, узенькая, вся застроенная маленькими домами, не больше двух этажей, была в это время безлюдной. Однажды, подходя к дому, я услышала сзади шаги и, почуяв опасность, вошла во двор перед нашим домом. Ведь в городе орудовала банда «Чёрная кошка».

Шаги повернули за мной. Вдруг я почувствовала какое-то странное прикосновение к спине — и мой преследователь повернул обратно. Я была рада добежать до дому, и там обнаружилось, что через верхнюю часть пальто проходит косой разрез, видимо, бритвой. Все порадовались, что пострадала одежда, а не я. С тех пор я старалась возвращаться с Левкой Эпштейном — он жил на той же улице. Шел 1942-й год.

Помню, как в 1941-м мы ели один раз в день, где-то в 3 часа дня, по 2 картошки на человека, и

как однажды у меня был голодный обморок — и невероятно упорный, на всю первую зиму- фурункулез, а к лету — гастрит. Периодически я из-за очередного фурункула не ходила в школу, особенно из-за тех, что вырастали на голове. Они долго не могли прорваться, невероятно болели, но мне их не вскрывали. Вылечилась я к весне пивными дрожжами.

Так голодно было не всегда, только до первого лета. Как-то Наля, поехав на фронт, привезла оттуда мешок гороха. С тех пор горох для меня — лакомство. А в 1943-м мы догадались есть беззубок, двухстворчатых моллюсков, которых в Волге полно… Но все-таки это был голод, с типичной для него психологией: с одной стороны подспудная главная, неотступная мысль о еде, а с другой — стремление скрыть эти муки, стыд за них.

Быт был самый непритязательный и в Москве и здесь. Было только самое главное, без чего нельзя. В 10-метровой Налиной комнатке нас жило четверо, но я не роптала, даже, пожалуй, просто не замечала никаких неудобств. Не помню, чтобы меня волновало то, что уроки мне приходится делать на гладильной доске, перекинутой от письменного стола до подоконника, что спала я на полукруглом диванчике, для меня коротком. Видимо, мысли мои были далеко, я жила и дышала не этим.

Перейти на страницу:

Похожие книги