Они шли под пологом леса, под листьями, желтыми и желтеющими, уже слишком безжизненными для зеленых, но еще недостаточно хрусткими и яркими для желтых и красных. То и дело сверху падал очередной листок, присаживался ненадолго на ветку, планировал дальше, бесцельно кружась, и наконец ложился в слой лиственного перегноя. Дороти пыталась говорить с Томом. Не о своей работе, потому что уже давно поняла, что ее работой он подчеркнуто не интересуется. Она говорила о керамике, о школьных экзаменах Гедды, о том, что у Виолетты в последнее время болят лодыжки и что Дороти об этом не знала, а это может быть гораздо серьезней, чем все думают. Том почти все время молчал. Он показывал ей фазанов и один раз показал кролика. В лесу пахло тлением – победительным, заложенным в самую суть вещей. Тропа свернула и вышла к месту, где когда-то прятался их тайный древесный дом.
– Его нет, – сказала Дороти. Аккуратная поленница из кусков дома стояла на прежнем месте.
– Да, – сказал Том.
На миг Дороти решила, что брат сделал это сам в припадке безумия или отчаяния.
Он сказал:
– Это лесник. Он не имел права, это общинная земля, а не часть его вырубок.
– Ты мне не сказал.
– Я думал, тебе будет неинтересно, – кротко и ядовито ответил Том. – Не по правде интересно. Не очень.
– Это же древесный дом. Все наше детство.
– Да, – сказал Том.
– Прости меня, – сказала Дороти, словно это она изрубила на куски стены дома.
– Ты не виновата, – ответил Том. – Случилось то, что случилось. Куда теперь пойдем?
Когда Дороти уже собиралась ехать в двуколке обратно на станцию, Олив позвала дочь к себе в кабинет:
– Хорошо бы ты приезжала почаще. Я беспокоюсь за Тома.
Кабинет изменился. Он был забит разнообразными куклами, фигурами из папье-маше, макетами декораций, с книжных полок торчали марионетки с веревочками. Работа Ансельма Штерна, подумала Дороти, слегка обиженная, что ее настоящие родители сотрудничают у нее за спиной. Она спросила:
– Что, по-твоему, с ним не так?
– Не знаю. Он все встречает в штыки. Я не могу до него достучаться.
– Может быть, ты и не пытаешься, – сказала Дороти и тут же об этом пожалела.
Олив на миг уронила голову в руки. И сказала с вялым раздражением:
– Ты-то уж точно не пытаешься. Тебя и дома-то не бывает. Я знаю, ты намерена спасать людей и творить чудеса, но у тебя нет времени, чтобы хоть замечать своих родных или относиться к ним по-доброму.
Дороти взяла марионетку – маленькую, серую, похожую на крысу, в золотом ошейнике, с пришитыми рубиновыми бусинками глаз. И услышала свой голос:
– А как ты думаешь, у кого я этому научилась? Погляди на себя. Том явно болен, а ты набила всю комнату этими куклами…
– Я пишу пьесу. Со Штейнингом. Мы сняли театр «Элизий» на следующий год. Это будет совершенно новая постановка, ничего подобного еще ни у кого не было.
– Я от души желаю успеха твоей постановке. Честное слово. Но по-моему, Том болен. И его мать – ты, а не я.
– Да, но он тебя любит, он тебе доверяет, вы всегда были так близки.
Дороти стиснула зубы и начала перебирать в уме список всех маленьких косточек человеческого скелета – одну за другой. Работа. Работа – самое важное. А работа Олив была безнадежно заражена игрой.
– Кто-то должен заставить Тома повзрослеть, – сказала Дороти.
– Он уже взрослый, – возразила Олив, а потом уже другим, несчастным голосом добавила: – Я знаю, я знаю…
– Мне пора. А то я опоздаю на поезд.
– Возвращайся поскорее.
– Если получится, – сказала Дороти.
43
Олив снилось, что театр имеет форму черепа. Он нависал над ней на туманной, копотной улице, непорочно-белый и улыбающийся. В такой форме не было ничего удивительного. Олив каким-то образом вплыла внутрь через щель меж зубов и оказалась под куполом, где порхали яркие создания – птицы и воздушные акробаты, ангелы и демоны, феи и жужжащие насекомые. Она должна была с ними что-то сделать. Рассортировать, переловить, дирижировать ими. Они сгрудились в воздухе вокруг ее головы, как игральные карты в «Алисе», как рой ос или пчел. Она не могла ни дышать, ни видеть и проснулась. Она записала этот сон. Она записала: «Я поняла, что всегда представляла себе театр как пространство под черепом. Книгу может держать живой человек в поезде, за столом, в саду. Театр нечто нереальное, там все внутри». Требовательность Штейнинга внушала благоговение, а иногда приводила в отчаяние. Он построил скелет постановки и прилаживал к нему детали. Каждая сцена должна была завершаться занавесом, сюжету требовались развитие, кульминация и развязка.
– Ваша сказка словно нескончаемый червь, – сказал он Олив. – Нам нужно порубить ее на сегменты и перестроить. Посмотреть, какие сценические механизмы у нас есть, и приспособить их к делу. И еще нам нужна музыка.
Штерн сказал, что им нужно что-нибудь вроде Рихарда Штрауса. Нет-нет, воскликнул Штейнинг, что-нибудь английское, напоминающее о феях – нечто среднее между «Зелеными рукавами» и «Кольцом нибелунга». Он знает одного молодого музыканта, который собирает английские народные песни. Тот поймет, что нужно.