Никто из тех, кого люблю я и кто любит меня, никто из тех, что мне пишут и обо мне думают, – никто не может в точности знать, где я, никто не может представить, что меня окружает и какова теперь моя жизнь. Никто не обращает на меня внимания в толпе, куда я порой захожу, никто на пляже, на пирсах. И часто я чувствую себя до такой степени безвестным и от всего отрешенным, что, кажется, стал невидимкой. Я словно «развоплотился, торжествую теперь, умерев»[25]
. Если для нас так ценно все, что с ней схоже, получается, смерть сладостна?Из комнат не доносится ни малейшего звука, однако я знаю, что в доме обитает еще и женщина. Всякий раз, когда у меня была прислуга, я чувствовал себя лучше. Женщина в моем доме, женщина, подчиняющаяся мне, мужчине, недостойному ею повелевать, – вот что удивляло меня беспрестанно. Даже старая Грация, забиравшая у меня одежду для своего зятя; даже толстуха Ампаро, от которой нестерпимо пахло, когда было очень жарко; даже страшная Мария, костерившая меня перед гостями, – даже эти не смогли вселить в меня мысль, что давать женщине поручения – это естественно. Вероятно, к тридцати годам я научился вести себя так, чтобы меня уважали и как-то обслуживали, но все ж не избавился от прежнего бестолкового донкихотства. Это женское повиновение приводит меня в такое же замешательство, что и высочайшая умудренность, – мне кажется, что выплачиваемое мною жалованье никак не может соответствовать выполненной работе, что я получаю что-то даром, бесплатно, – быть может, речь здесь как раз об испытываемом ко мне уважении или о том, что другой человек должен думать и делать, сообразуясь с чужой для него жизнью (зажигать огонь, готовить еду), и в результате слышишь простые слова:
Что ж, со своей стороны я стараюсь этим дарам соответствовать. Прежде всего, следует делать как можно меньше замечаний, правда, их все равно получается слишком много; никаких вольностей, особенно с хорошенькими молодыми девушками, как Оливия; никаких комплиментов, даже тогда, когда случай располагает, – тогда все приличия соблюдаются, стыдливости и целомудрию оказывается должное уважение; и никаких поручений, внушающих отвращение, никаких бесполезных просьб.
Решительным образом не я играю главную роль в доме. Пока я теряю время за чтением или в мечтаниях, не приносящих никому пользы, Оливия, как все хорошие служанки с начала времен, убирается в комнатах и готовит пищу. Это Оливия подает мне каждый день хлеб, и вся жизнь на вилле Флоранс освящена ее присутствием и покорностью. И я даже не решился просить ее, чтобы она оставалась по вечерам, когда все дела сделаны, чтобы немного поболтать в гостиной. И тем не менее я хозяин на вилле Флоранс и за опущенными шторами могу делать что захочу. А с подобной просьбой я мог обращаться к горничным, бывшим уже в возрасте, к Анни Гуд, например, которая прожила двадцать пять лет в Америке, была человеком опытным и обладала чувством собственного достоинства, подобно истиной даме. Ей было за пятьдесят, на лице морщины, она носила очки, к ней вполне можно было приблизиться и отнестись как к равной. Оливия, с белой кожей и своим золотым шиньоном, была служанкой чудесной, и я не мог рисковать, желая поговорить с ней подольше только потому, что она у меня работала; больше того, я по простому малодушию не встаю, дабы выказать ей свое почтение, когда она входит в гостиную.
За все это я получил награду. Я уехал на несколько дней на экскурсию по Уэльсу. Был один и очень устал, когда вернулся в гостиницу
За свое одиночество я тоже обрел награду: мне было послано нежнейшее существо во всем мире. Однажды во второй половине дня кто-то позвонил возле калитки, минуту спустя вошла Оливия:
– Месье, к вам пришла какая-то девочка.
Какая то девочка, «совсем одна, одна-одинешенька», как в лондонской песенке. И Оливия позабыла спросить, что именно та хотела.
– Пусть войдет. Посмотрим, что ей понадобилось.