Как-то осенью я заболел, лежал дома целыми днями один и скучал. И вот однажды утром папа, перед тем как уйти на работу, принес мне несколько книг, которые лежали у него в подвале. Это были книги, которые он читал в детстве, в пятидесятые годы, а тут предложил почитать мне. Некоторые оказались книжками религиозных издательств, и так случилось, что они-то и произвели на меня самое сильное впечатление, а одна даже неизгладимое. В ней рассказывалось о мальчике, который ухаживал дома за больной матерью, отец у него умер, в доме царила бедность, и все заботы о том, чтобы как-то прожить, легли на плечи мальчика. На него ополчилась компания других мальчишек, можно сказать банда. Они мало того что преследовали мальчика, который так от них отличался, и били его, но к тому же ругались и воровали. Победы этой шайки над добрым и хорошим мальчиком, который с такой любовью относился к своей маме, тогда как он постоянно терпел поражение, до слез огорчали меня нестерпимой несправедливостью. Я плакал над этой книгой, плакал над торжеством зла, когда добро таилось в безвестности и торжество несправедливости доходило до крайности; меня это потрясло до глубины души и в результате привело к тому, что я решил быть хорошим человеком. Отныне я буду творить добрые дела, помогать другим, где только возможно, и никогда не делать плохого. Я стал называть себя верующим. Мне было девять лет, и в моем окружении никто не объявлял себя верующим: ни мама, ни папа, ни родители других детей — кроме родителей Эйвинна Сунна, которые по причине таких убеждений не пускали его в кино, не разрешали смотреть телевизор, пить колу и не давали конфет, — из детей, разумеется, тоже никто не говорил так о себе, так что я с моей затеей оказался в Тюбаккене семидесятых годов одиночкой. Я стал молиться Богу с утра, когда просыпался, и вечером, когда ложился спать. Когда другие ребята осенью собирались совершить набег на яблочные сады в Гамле-Тюбаккене, я уговаривал их не делать этого, потому что воровать нехорошо. С этими уговорами я никогда не обращался ко всем вместе, на такое я не решался, хорошо зная разницу между групповой реакцией, когда люди взаимно подталкивают друг друга к тому или иному поведению, и реакцией отдельного человека, когда он оказывается с тобой лицом к лицу, без возможности спрятаться в толпе за чужой спиной, поэтому я поступал так: подходил к тем из ребят, кого я лучше всего знал, то есть к своим ровесникам, и один на один говорил им, что воровать яблоки в чужих садах — нехорошо: подумай, дескать, над этим, тебе не обязательно в этом участвовать. Но оставаться один я не хотел, так что шел с ними, ждал за оградой и смотрел, как они крадучись залезают в темноте на чужой участок, шел рядом с ними, когда они возвращались, грызя яблоки, в куртках, раздутых от спрятанной за пазухой добычи, и, если кто-то пробовал меня угостить яблочком, я всегда отказывался, памятуя, что укрыватель краденого — ничем не лучше вора.
Однажды, когда мы на Пасху гостили у бабушки и дедушки в Сёрбёвоге, у меня появился новый товарищ, и я настоятельно попросил его перестать божиться и чертыхаться. Помню, как я тогда беспокоился, что он нарушит мои инструкции, когда взял его с собой познакомить с бабушкой и дедушкой, и как я настойчиво приставал к нему, чтобы он дал честное слово, что не будет этого делать. После этого он стал меня избегать, а я утешал себя тем, что поступил хорошо и правильно. Пожилым людям я уступал место в автобусе; встретив при выходе из магазина, предлагал поднести им вещи; никогда не прицеплялся сзади к автомобилям, никогда ничего нарочно не портил, никогда не пытался пулять в птиц из рогатки; идя по дороге, смотрел себе под ноги, чтобы нечаянно не раздавить муравья или жука, и даже, когда мы с Гейром весной рвали цветы или еще что-нибудь собирали для мамы и папы, где-то в глубине у меня зудела мысль, что я гублю чьи-то жизни.