Ай-ай!..— схватился Махмут за шею.—Язык твой совсем шалтай-балтай! Молчи, пожалуйста. Твоя слова сердце мне огнем жгут. На такой лошади только воду возить! — закричал он и стукнул кулаком по оглобле.— Байрам придет— режем его, бишбармак варим.
Ну да!..— с недоверием посмотрел Аким на Махмута.— Это какой же дурак таких добрых лошадей режет? — Он заходил возле пегого, оправляя на нем шлею, поглаживая шею и пропуская меж пальцев гриву.— Ничего, пегий, не бойся, не зарежет. Ты, дядя Брагимыч, знаешь чего? —Акимка не успел договорить. В калитку вошли его отец и Макарыч.
Ну-ка, сын! — позвал Максим Петрович и растянул в руках рыжий брезентовый пиджак с черными кожаными петлями.— Ну-ка, давай лезь в эту одежину!
А ты в эту,— рассмеялся Макарыч, встряхивая передо мной точно такой же пиджак.
Через минуту мы с Акимкой рассматривали друг друга, обдергивали топорщившиеся полы, лазили в глубокие карманы и пробовали насунуть на пуговицы жесткие кожаные петли.
Вот это да! — поворачивал нас за плечи Максим Петрович.— И дешево и крепко. Номера на спинах написать, и выйдет роба арестантская. А роба, ребятишки, что рогожа — на все гожа!
Ладно тебе зубоскалить! — поморщился Макарыч.— Ехать же нам надо.
А сейчас и поедем.— И Максим Петрович подтолкнул нас.— Пошли, ребятишки.
В сенях Акимка вывернулся из-под отцовской руки и побежал впереди нас. Вскоре его голос уже послышался в горнице:
—Мамка, гляди, какой спинжак и мне тятька купил!
А Максим Петрович попридержал меня за рукав, вынул из-за борта куртки тетрадь в коричневом клеенчатом переплете, карандаш с медным наконечником и протянул мне:
—Получай, Роман. Чтоб в мои записи не заглядывать, свои заводи.
Я растерянно смотрел на него, не решаясь спросить, как это можно заводить записи, а он, кивая на тетрадь, говорил:
—Встретится тебе человек, память по себе оставит — ты и запиши о нем. Тяжело тебе пришлось или вдруг весело зажил — записывай: почему тяжело, почему весело. Читал же мои записи, вот так и ты пиши. А сейчас пойдем переоденемся и в пакгаузы поедем.
Пока бабаня катала рубелем 1 мою пастушью рубаху и портянки, я примостился на подоконнике и принялся писать. Слова будто сами собой складывались в строчки:
Рубель— деревянный валёк, приспособление для катки белья.
Нынче Акимкин отец Максим Петрович подарил мне эту тетрадку. Он очень хороший, он такой же, как Макарыч. Про себя мне писать нечего, а что ночь я не спал, про то писать нельзя. Сейчас мы поедем на Волгу, в пакгаузы, и будем там работать какую-то работу.
Перечитал написанное, задумался: «Подписываться или не подписываться?» Решил, что подписаться надо, и старательно вывел: «Записал Роман Курбатов 14 сентября 1914 года».
Под тесовыми крышами, серыми от непогоды, на низких просмоленных сваях — пакгаузы. Словно гигантские сороконожки увязли в суглинистом берегу Волги. Ворота широкие, раздвижные. Отодвинешь створ — и сразу перед тобой необозримый простор воды и неба. От ворот идут мостки, огороженные, как пароходная палуба, проволочной сеткой. Она тоже на сваях и саженей на двадцать тянутся над водой к затопленной камнями барже-пристани. На корме баржи — аккуратная бревенчатая изба с синими наличниками на окнах. Крыша над избой крутая, по коньку — резной гребень и точеные шесты. На одном—три жестяных круга: белый, красный, зеленый, на другом — белый флаг с торговой маркой Горкина: черное зубчатое колесо с желтыми крылышками...
В первые дни нас с Акимкой интересовало все. Между делом мы побывали во всех амбарушках и кладовушках обширного пакгаузного двора, лазили под пакгаузы, взбирались на чердак избы и с высоты рассматривали Волгу, острова и саратовский берег. С мостков наблюдали, как вода гонит песок, взвихривая его возле свай, следили за игрой уклеек и за неподвижными косяками пескарей.
Мы с Акимкой и ночевали на Волге. Избу на пристани дядя Сеня с Дуней под жилье облюбовали. Изба с сенями, прихожей и крохотной горницей, с полатями над дверью. На полатях и спали. Под шумы Волги я засыпал сладко и крепко. Потом начали подвозить на байдарах рогожные кули с мешками. Навозили целый омет. Дядя Сеня, укладывая кули, весело выкрикивал:
—А ну, хлопцы, соображайте, сколько у нас мешков будет. Кулей триста, а в каждом куле — по сотне. Какой итог получается?
Если у меня складывалось какое-то понятие о количестве мешков, то у Акимки совсем никакого.
—А чего это «итог»? — морщил он кожу на тонком переносье.
—Ну, сколько мешков всего? — смеялся дядя Сеня.
—Мильён,— наугад произносил Акимка.— Мильён и еще гибель целая.
Но вот приехал цапунинский доверенный, отпер двери пакгауза, и мы увидели высокие гороховые откосы. Огороженные у подножия забором из вершковых досок, они поднимались под самую крышу, и от них исходило желтовато-зеленоватое сияние.
Минуты две мы стояли молча, как заколдованные.
—Это взаправду горох? — очнувшись, шепотом спросил Акимка.
Мы взяли по горошине, рассмотрели, разгрызли, сжевали. Сомнений не было: перед нами были гороховые насыпи.