Позвольте мне на мгновение сделать паузу, приближаясь к воспоминанию, необычайно воздействующему на мои мысли, чтобы упомянуть, что в «Исповеди англичанина, употребляющего опиум» я приложил все усилия, чтобы объяснить причину, почему смерть, при других равных условиях, более глубоко воздействует летом, чем в другие времена года, – настолько, по крайней мере, насколько это воздействие подлежит каким-либо видоизменениям в зависимости от пейзажа или сезона. Причина, как я там предполагал, лежит в антагонизме между тропической избыточностью жизни летом и холодным бесплодием могилы. Лето мы видим, могилу же представляем мысленно; торжество – вокруг нас, темнота – внутри нас; и они вступают в противоречие, каждое придает другому еще большую контрастность. Но в моем случае была даже более сложная причина, почему лето возымело такую сильную власть разыграть свой спектакль или пробудить мысли о смерти. И при этом воспоминании мне открылась истина, что большее количество наших самых глубоких мыслей и чувств приходит к нам через запутанные (пестрые) комбинации конкретных объектов, в переплетениях (если я могу применить такое слово) сложного опыта, которые невозможно распутать, а не достигает нас прямо и в своих абстрактных формах. Так случилось, что среди обширного книжного собрания нашей детской была богато иллюстрированная Библия. И долгими темными вечерами, когда мои три сестры и я сидели у огня вокруг ограды[704]
нашей детской, никакую книгу мы так не просили, как эту. Она властвовала над нами и завораживала, словно музыка. Наша младшая няня, которую все мы любили, иногда, в соответствии со своим простым разумением, пыталась объяснять нам то, чего мы не понимали. Мы, дети, все без исключения были охвачены грустью; мерцающий сумрак комнаты и внезапные всполохи горящего пламени, озарявшие полумрак, соответствовали нашему вечернему настроению; и также они соответствовали дивным откровениям мощи и таинственной красоты, которые заставляли нас трепетать. Прежде всего, история истинного человека – человека и все же не человека, того, кто действительнее всякой действительности и все же призрачнее всякой действительности, – история того, кто претерпел крестные муки смерти в Палестине, пала на наши умы подобно рассветным лучам на воды. Няня знала и объясняла нам основные особенности восточного климата, и все эти особенности (как это случается) непосредственно выразились в большей или меньшей степени в различной связи с великими проявлениями и стихиями летнего времени. Знойное безоблачное небо Сирии – казалось, обещает вечное лето; апостолы собирают колосья пшеницы, стало быть, все происходит летом, но, более всего, само название Пальмового[705] возбуждало меня подобно церковному хоралу. «Воскресенье!» Что это было такое? Это был день умиротворения, который скрывал другое умиротворение, намного более глубокое, чем может постичь человеческое сердце. «Пальмы!» Каковы они были? Это слово имело двойной смысл: пальмовые ветви в смысле трофеев выражали великолепие жизни; пальмы как продукт природы выражали великолепие лета. Все же даже это объяснение недостаточно; это «Воскресение» было не просто миром и летом, глубоким звуком запредельного и возрастающего торжества, к которому я постоянно возвращался. Это происходило также потому, что образ Иерусалима пребывал рядом с теми глубокими образами в одном времени и месте. Великое иерусалимское событие было уже близко, когда настало Пальмовое воскресенье, и действие в это воскресенье происходило недалеко от Иерусалима. Чем был тогда Иерусалим? Представлял ли я его себе как пуп или физический центр земли? Почему это должно было волновать меня? На звание центра земли Иерусалим когда-то претендовал, как и какой-то греческий город, и обе претензии оказались смешны, когда стала известна форма планеты. Да; но если не для самой земли, то все же для смертных, для жителя земли Иерусалим стал пупом земли и абсолютным центром. И тем не менее, как? Там, как мы, дети, поняли, смерть была повержена. Это так; но именно по этой же причине там смерть открыла свою самую мрачную пропасть. Там, конечно же, произошло то, что человеческое вознеслось на крыльях из могилы, но именно по этой же причине и божественное было поглощено бездной. Для того чтобы меньшая звезда могла подняться, большая должна закатиться. Лето поэтому соединилось со смертью не просто как модель антагонизма, но также и как явление, помещенное в сложные отношения со смертью библейскими пейзажем и событиями.