Скорбь! Ты искусство, относящееся к угнетающим страстям. И истинно то, что ты обращаешь в пыль, но истинно и то, что ты возносишь к небесам. Ты сотрясаешь лихорадкой, но и укрепляешь, как мороз. Ты мучаешь сердце, но и излечиваешь его немощи. Среди главных черт моего характера была болезненная чувствительность к позору. И десять лет спустя я привык бросать самому себе упреки в этой форме немощи; так что, если бы требовалась моя помощь для погибающего ближнего, и я мог бы получить эту помощь только обратившись к большой компании критически настроенных или глумящихся лиц, я мог бы, возможно, полностью уклониться от своего долга. Правда, такой случай никогда не происходил на самом деле: просто он был надуманной казуистикой, чтобы обвинять себя в такой отвратительной трусости. Но чувствовать сомнение было то же, что ощущать приговор; и преступление, которое могло произойти, в моих глазах было преступлением, которое произошло. Теперь, однако, все изменилось, и в отношении ко всему, касающемуся памяти моей сестры, мое сердце в одночасье стало иным. Однажды в Вестморленде я наблюдал похожий случай. Я видел овцу, вдруг изменившую своей собственной природе под действием любви; – да, она сбросила ее полностью, как змея сбрасывает кожу. Ее ягненок упал в глубокую траншею, все попытки выбраться из которой без помощи человека были безнадежны. И она обратилась к человеку, жалобно блея до тех пор, пока он не последовал за ней и не спас ее любимое существо. Я изменился не меньше. Пятьдесят тысяч глумящихся лиц не потревожили бы меня теперь в любом проявлении нежности по отношению к памяти моей сестры. Десять легионов не удержали бы меня от ее поисков, если бы здесь был хоть малейший шанс найти ее. Издевательство! Его не существует для меня. Смех! Я не ценю его. И когда оскорбительно издевались над моими «девичьими слезами», то слово «девичий» не жалило меня, а отдавалось словесным эхом одной вечной мысли моего сердца, что та девочка была прекраснейшим существом из всех, которых я знал в моей короткой жизни; эта девочка была той, кто короновал землю красотой, и той, кто открыл моим жаждущим устам источники чистой небесной любви, из которых в этом мире мне не суждено больше напиться. Сейчас начали проявляться утешения одиночества, те утешения, испробовать которые было предназначено только мне, те очарования одиночества, которые, действуя в сообществе с неизбывной скорбью, в конце концов приводят к парадоксальному результату превращения скорби в сокровище; такое сокровище, которое перевешивает жизнь и энергию жизни и представляет возрастающую опасность. Все глубокие чувства хронического характера сходны в том, что они ищут одиночества и питаются одиночеством. Глубокое чувство скорби, глубокое чувство любви, как естественно делаются они союзниками религиозным чувствам! И все три – любовь, скорбь, вера – завсегдатаи уединенных мест. Любовь, скорбь и тайна молитвы – что были бы они без одиночества? Весь долгий день, когда я имел возможность остаться один, я искал наиболее тихий и укромный уголок около дома или в соседних полях. Ужасная неподвижность летнего полдня, когда ни ветерка, притягательная тишина серого или туманного послеобеденного времени очаровывали меня как колдовство. Я пристально вглядывался в лес, в воздушный простор, как если бы там могло скрываться какое-то утешение. Я утомлял небеса своими молящими взглядами. Упрямо я изводил синие глубины моим пытливым взглядом, прочесывая их снова и снова глазами и ища в них одно ангельское лицо, которое могло бы, возможно, получить разрешение показаться на мгновение. В то время под давлением пожирающей скорби, которая цеплялась за то, чего не могла получить, во мне росла и прогрессировала способность создания из незначительных элементов образов, находящихся вне досягаемости, и группировки их вместе по велению сердечной тоски. И я сейчас вспоминаю один случай подобного рода, который может показать, как простые тени, или отблеск света, или вообще ничего могли предоставить достаточную основу для этой творческой созидательной способности.