Полетаев слушал трезвую и безжалостную к себе повесть вдовы, и сердце его обливалось кровью. Не то, чтобы все члены ее семьи, ушедшие один за другим, были для него бестелесными тенями словесного рассказа, а не людьми во плоти – с болью и чувствами. Нет, он ясно представлял их, страдал за них и вместе с ними, и по всему выходило, что эта женщина – монстр, что ей нет ни оправданий, ни понимания человеческого. Да он и не оправдывал ее вовсе. Ему почему-то было просто ее жаль. Жалко было ее. Их нет уже, а она вот сидит тут, вспоминает про них своими пересохшими губами, не плачет даже, обстоятельно отвечает Демьянову на уточнения и вопросы. А впереди – жизнь. И что творится у нее внутри этого мнимого спокойствия, не дай Бог знать никому. Наконец, она замолчала.
Интересно все-таки, что же сказал ей суровый старец, если сперва она выплакала все нутро до последней капли, а теперь вот выговаривается случайным слушателям и, видать, тоже до донышка?
– А что ж исповедник-то наш? – Рафаэль Николаевич как будто подслушал его невысказанный вопрос. – Что он велел тебе, сестра? Вы ж говорили с ним?
– Исповедник? – голос вдовы перехватило, она всхлипнула. – Говори-ииии-ли…
Андрей Григорьевич стоял от скамьи шагах в трех, облокотившись на свою трость, и напряженно вслушивался.
– Серчал? – снова подтолкнул вдову к продолжению рассказа Демьянов.
Вдову стали душить слезы.
– Ничего не велел. Ничего не спрашивал, – она утерлась платком, явно желая сдержаться. – С порога говорит: «Прости меня, дочь моя».
– Это он тебе? – удивился Рафаэль Николаевич.
– То-то, что он, – Угрюмова вспоминала, как это было, и слезы сами собой переполнили ее глаза. – Я говорю: «Батюшка, я тут, чтобы ты простил. Научил, как вымолить прощение. Что ты!» А он: «Прости, не смогу с тобой говорить, пока не простишь!» Я ему отвечаю: «Да за что же мне прощать, я и не знаю о Вас, батюшка, ничего дурного, к Вам за святостью идут, как же это?»
– А он? – теперь уже совершенно спокойно и даже с каким-то прищуром выведывал Демьянов.
– А он: «А знала бы, простила? Все простила бы, дочь моя? Смогла бы простить? Мне нужно твое прощение. Смилуйся, прости, как себя саму простила бы!»
– А ты? – Демьянов не смотрел на вдову, а Полетаев видел, как меняется ее лицо.
Катерина Семеновна перестала крепиться, рот ее широко раскрылся, и гортанные рыдания вырвались наружу вместе с тонкими нитями слюны. Она не вытирала слез, а рыдала все горше, извергала почти звериные рыки, не сдерживая себя больше и не обращая внимания на то, как она сейчас выглядит – в слезах, с растрепанными волосами, некрасивая и страшная в своем горе. Полетаев даже рванулся к скамье, чтобы успеть придержать ее за плечи, потому что ему показалось вдруг на миг, что с очередным вырвавшимся из нее стоном, она привстанет со скамьи, да и кинется вниз с обрыва. Но Демьянов зыркнул на него молниями глаз, и Андрей Григорьевич застыл в немом порыве.
И вот прошла минута, потом другая, третья. Рыдания стали затихать и перешли в обычный женский плач, почти детский. Потом пошел на убыль и он, вдова снова пыталась говорить.
– Он… Он… Я ему… «Ты! Ты прости!» А он: «Бог все простит. Вот ты только попросила, а он уже простил. А я его пуще себя слушаю. Я тебя, милушка, уже давно простил, а как простил, так и позвал». Я как это «милушка» услыхала, так выбежала оттуда, ничего не могла – ни сказать, ни вздохнуть…
– Да, тяжеленько, – задумчиво протянул Демьянов.
– Что ты? – вдова всхлипнула еще раз, убрала платок от лица и впервые посмотрела на собеседника удивленным, но осмысленным взглядом. – Что тяжело?
– Задачка тяжелая, говорю, – продолжал Рафаэль Николаевич рассуждать, как об обыденном. – То ли дело – отмолить, да? Сказали тебе сколь земных поклонов, да сколь «Отче наш». Ходи, считай – год, два, все одно когда-то срок выйдет. А тут «прости». Да еще «как себя». Что мыслишь, сестра? Что же дальше?
– Я? – взгляд вдовы менялся снова, сначала ухмылка вернулась на ее искривленные губы, потом она стала похожа на себя вчерашнюю, со взглядом презрительным и колючим, и уже после Полетаев понял, что она беззвучно хохочет. – Простить? А-ха-ха! Простить меня? – рыдания снова возникли и смешались с этим страшным смехом. – Да захоти я этого сама, кто ж меня простит! Разве ж такое прощается?
– Да всякое прощается, – тихо пробубнил Демьянов, чем только подлил масла в огонь.
– Не всякое! – орала на него вдова, и Андрей Григорьевич испугался, что сейчас повторится сцена избиения, так близко они сидели друг от друга. – Мне нет прощения! Дочь, муж, разве ж они простили бы? Так их хоть как людей… А сын мой? Против Бога сотворил, это как мне себе простить?
– За грехи свои сам каждый перед Ним отвечает, – бесстрашно лез в полымя Демьянов.
– Ненавижу! Ненавижу! – почти визжала вдова, но уже ученый Полетаев не лез в защиту, видя, что каким-то чудом его приятель остается невредимым, он только наблюдал пристально, завороженный этой неприятной сценой. – Никогда! Никогда себя не прощу! И дочь! И сыночек мой не простит! Никогда не простят! Этому нет прощения!