Иногда я чувствовала себя виноватой в том, что ради нас с Рахелой Джек и Лора переехали сюда. Гадала, скучают ли они по своей прежней жизни, до нашего появления. Они ведь тоже много лет прожили в большом городе, в небольшой квартире для молодоженов с ребенком, которого они так и не смогли завести. А потом появилась Рахела. Скоро щечки у нее зарумянились, она стала быстро подрастать, а игрушки с одеждой доверху заполонили отведенный ей комод и оккупировали мебельные подлокотники. Конечно, они понимали, что Рахелу предстояло вернуть. Но рядом с ней им захотелось того, что раньше они отметали как мечты людей постарше. Они задешево купили участок земли на холме рядом с будущим жилым районом и начали строиться.
Когда они закладывали дом, я для моих американских родителей была всего лишь старшей сестрой, о наличии которой упоминалось в анкете «Медимиссии». А потом, когда дом достроили, я уже очутилась у них.
– Какую выберешь спальню? – спросила меня Лора в день моего приезда.
Собственная спальня для меня была понятием чуждым, и я ничего не ответила – решила, что не так ее поняла. В итоге я выбрала комнату с окном побольше, потому что оно мне напомнило наш балкон в Загребе. С холма открывался вид на тысячи квадратных метров пахотной земли и дальше на лес. Когда родные и друзья приезжали навестить моих американских родителей в их новом доме, все отмечали прекрасный пейзаж. Но в первые месяцы я каждый день высматривала хоть какое-то здание на горизонте, мне ужасно хотелось, чтобы сквозь темную зелень проступила какая-нибудь грязь или металл. К лесу я так и не привыкла, сколько бы месяцев и лет ни прошло, даже в дневное время, когда солнце пробивалось сквозь листву. Я под разными предлогами увиливала от участия в догонялках, если приходилось подбираться слишком близко к лесу. По ночам деревья будто обступали дом плотнее, плясали тенями на стене у меня в комнате. Это каштановые дубы, объяснил Джек в ответ на мой вопрос после очередной бессонной ночи, проведенной за отслеживанием их силуэтов. Как в лесу Стрибора, пыталась я себя уверить, а сама только и думала, что о белых дубах и гнилых желудях там, где погибли родители.
Америка оказалась не такой, как в кино. Хотя с «Макдональдсом» я не ошиблась – он тут был повсюду. Но ни лихачества с отвагой, ни навязанного излюбленными в Югославии вестернами духа приключений в жизни Гарденвилла я не обнаружила. В Загребе я с нетерпением ждала поездок на машине. В Гарденвилле без машины было никуда, даже за покупками иначе не сходишь. Булочных вообще нигде не было. В супермаркете все продавалось уже нарезанное и упакованное. В огромных магазинах, каких я никогда не видела в Европе, где было все, что только можно, я ходила за Лорой, недоумевая, что ни одной буханки свежего хлеба найти не могу.
Культура в городе была отчетливо консервативная, даже по сравнению с двойственностью коммунистических и католических традиций на родине. В Хорватии на обложках многих газет красовались женщины топлес, да и на пляжах их было немало, но в Америке любая нагота считалась постыдной. В Загребе я рассекала по улицам без ограничений по времени и покупала взрослым алкоголь и сигареты. А в Гарденвилле взрослые жили с неотступным страхом перед похитителями, и я держалась ближе к дому.
Разговоры, особенно касательно меня, тщательно продумывались. После той первой волны любопытства никто уже не говорил со мной о прошлом, даже в семейном кругу. Лора изобрела эвфемизмы для моих «тягот», а войну с резней свела к «волнениям» и «печальным событиям».
Тем летом я целыми днями не отлипала от Рахелы, что давалось все труднее, ведь она уже научилась ходить. Я сидела на крохотном стульчике, делая вид, что кушаю игрушечную еду, которую она готовила на игрушечной кухоньке, или таскалась туда-сюда по дорожке за ее флинстоуновской машинкой на пешем ходу, не спуская с нее глаз. Иногда я что-нибудь шептала ей на хорватском, просто посмотреть: вдруг она еще помнит? Она, как попугайчик, повторяла слово-другое, но произвольный ее лепет был больше похож на английский.