Однажды Бронислава спросила меня, почему я называю ее «пани»? Ведь, если я захочу, она может просто стать мне новой мамой или, по крайней мере, тетей, и я могу ее называть либо так, либо так. Задним умом, возвращаясь в те дни, я понимаю, как она от этого страдала. Пани Бронислава всем своим существом хотела стать мне матерью. У нее не было детей, она не могла их иметь. И она выбрала самую маленькую девочку в лагере. Выбрала, потому что хотела дочку, потому что необходимо было заполнить ту внутреннюю пустоту, которая образовалась в ее жизни без детей. Но я уверена, что дело было не только в этом. Ей хотелось любви. И потому, несмотря на ее жесткий и суровый характер, я ее со временем полюбила.
Мне было очень трудно приспособиться к нормальной жизни. После всех дней, проведенных на нарах, когда мы просто тупо раскачивались, мне не верилось, что можно выйти на улицу, бегать и прыгать по лугам. Первые дни я все норовила вернуть себе лагерные башмаки, оба на левую ногу, которые были на мне, когда я уходила из лагеря. И огромную красную фуфайку, завязанную узлом на спине. Не помню, откуда у меня взялась эта фуфайка, но я к ней очень привыкла. Пани Бронислава этому воспротивилась и выбросила мою лагерную одежду. Для меня это стало травмой. Поначалу я решала эту проблему, расхаживая босиком. И мне понадобилось немало времени, чтобы привыкнуть к нормальной обуви, на левую и правую ногу, какую носили все дети.
Но самые большие неприятности начинались за столом. Едва оправившись после того несварения желудка, я начала есть все подряд. Но есть я могла только руками. И только очень жадно. Как только передо мной ставили тарелку с едой, я с жадностью отправляла в рот кусок за куском, почти не жуя. Такая лихорадочная спешка была порождением вечного лагерного страха остаться голодной. Я боялась, что ту скудную еду, что нам давали, у меня отнимут либо другие дети, либо немцы, просто так, чтобы поиздеваться. Поэтому все надо было съедать как можно скорее, промедление вело к беде. Это настолько засело у меня в голове, что даже сейчас, через много лет, я иногда принимаюсь так есть. Но самое большое усилие над собой мне приходится делать, когда еда подходит к концу. Я каждый раз должна противиться себе, чтобы не заворачивать в салфетку остатки еды и не уносить с собой. Но искушение велико. Даже сейчас я испытываю его в ресторанах и твержу себе, что так делать нельзя. Настолько всеобъемлющим оказался опыт лагеря, настолько сильно было стремление выжить наперекор всем и всему. Это чувство неминуемого конца и мне, и всем нам привило замашки хищников.
В первое время после Биркенау очень многое давалось мне с трудом. И среди прочего – лестницы. Подниматься по лестницам я боялась. Как только я подходила к лестнице, я становилась на четвереньки и ползла наверх. Пани Брониславе не хватало терпения, и она часто за это на меня сердилась. Но потом поняла, что надо уступить и подождать. Со мной стратегия насилия не проходила. Она это быстро поняла и давала мне выпустить пары и устать. Тогда я становилась послушнее и легче ей подчинялась.
Прошло несколько недель, и я сдалась. «Ну, если не хочешь называть меня мамой, называй хотя бы тетей», – повторяла мне пани Бронислава. Для меня это был удачный компромисс. Так она стала моей тетей и теперь была мне намного ближе, чем раньше. А потом постепенно стала мамой, мамой Брониславой. Конечно, она так и осталась очень авторитарной, но я прониклась к ней доверием. На самом деле, тогда я так и не разобралась, хорошо это или плохо, что у меня теперь новая семья и приемная мать, женщина, рядом с которой мне суждено повзрослеть.
Со временем тревога, которую я постоянно испытывала, выйдя из лагеря, начала успокаиваться. Я привыкала к новой повседневности, хотя и продолжала жить так, словно никогда и не покидала лагеря: я подчинялась маме Брониславе молча, не показывая, что чувствую и думаю на самом деле. Тактика выживания, усвоенная в Биркенау, все еще оставалась моим способом общения с миром. И примером тому одно морозное зимнее утро.