Вообще о царской семье Паткуль говорил всегда с такою любовью или, вернее сказать, обожанием, что восторг его невольно передавался слушателям.
Тетушка как-то проболталась, что я курю, но стесняюсь при нем, тогда он подал мне свой портсигар и просил закурить пахитосу. Папирос не существовало в то время.
Прощаясь с ним, при его уходе я уронила мундштучок, подняв его, увидела, что кусочек янтаря откололся, и положила на стол. После его отъезда мундштука на столе не оказалось, я думала, что тетя или дядя спрятали его, чтоб помучить меня, но они утверждали, что не видели. Мундштук словно канул в коду.
23 февраля, в день нашего отъезда, приехал дедушка проститься с нами. Зная об ухаживании за мною Паткуля (которого он не видел никогда) и любя меня безгранично с самого моего детства, он повторил мне те же предостережения, которые я невольно подслушала в Кронштадте. Ведь никто из них не знал Паткуля, а между тем только повторяли: «молод и ветрен». Как нарочно, пока дедушка сидел у меня, раздавался звонок за звонком; при каждом звонке я вскакивала и выбегала в переднюю. Боясь, чтобы Паткуль не встретился с дедушкою, я хотела направить первого через коридор прямо к тетушке, На вопрос дедушки, зачем я вскакиваю так часто, я отвечала, что жду письма от своих из Гельсингфорса; отчасти это было верно.
По правде сказать, я не понимаю, почему я так боялась этой встречи. Дедушка был такой добрый, чудный старик, и я уверена, что Паткуль понравился бы ему.
Прощаясь, дедушка крепко поцеловал меня, перекрестил и сказал: «Даст Бог, весной вы все приедете к нам в Ревель, до свиданья!». Но, выходя из комнаты, погрозил пальцем со словами: «Не увлекайся». «Не бойтесь», – ответила я, а сама подумала: «Поздно!».
Вскоре приехал Паткуль и, передавая мне новый мундштучок с моим вензелем, просил принять его и разрешить ему оставить на память старый.
Я отказалась принять и требовала возвратить мой, он это сделал, вынув его из своего портсигара, но, по-видимому, с большим сожалением.
Кроме Паткуля обедала у нас tante Nathalie Спафарьева. Дедушка был к кому-то отозван, а она желала провести еще несколько часов с нами. Верно, она догадывалась, что дело принимает серьезный оборот, в особенности когда тетушка после обеда предложила ей пойти посмотреть, как укладывают мои вещи. Это был предлог оставить нас вдвоем по просьбе его.
Оставшись с ним еn tête-à-tête, я предугадывала приближение минуты решения моей судьбы; сердце забилось у меня так сильно, что стук его барабанил в ушах. Непреодолимая робость вдруг овладела мной, и в ту минуту, когда я встала, чтоб следовать за тетушкой, Паткуль просил меня выслушать его одну минуту.
Вряд ли на моем месте кто-нибудь ответил бы такою глупостью, как я, что не имею с ним никаких секретов и он может говорить со мной при других. С этими словами я вышла с ним из комнаты.
Странное дело, почему именно пред ним мною овладела такая ничем не объяснимая робость; разве только потому, что я действительно любила его.
Тетушка, увидя нас входящими почти вслед за нею, недоумевала, как успели мы переговорить так скоро, но, взглянув на него, она поняла по грустному выражению его лица, что между нами ничего не было кончено.
После чая я пошла переодеться в дорожное платье. Вдруг входит тетушка с недовольным лицом, начала делать мне выговор по-французски, что я, как глупая девчонка, вела себя в отношении Паткуля, который обескуражен и в отчаянии, не зная, как принять мое нежелание выслушать его. Когда она увидела, что у меня слезы навернулись на глазах, ей стало жаль меня; руки у меня были как лед, и я вся дрожала.
– Что же ему сказать? – спросила она.
– Чтоб он пошел к отцу, и когда заручится его согласием, получит мой ответ.
В будуаре он ожидал меня, передав, что отец его согласен на его женитьбу, и мой ничего не имеет против этого, посмотрел на меня умоляющим взглядом и сказал, что счастье его в моих руках, что он ждет от меня решения своей судьбы. Посадив его возле себя, я просила его выслушать меня и ответить откровенно на мои вопросы. Обдумал ли он хорошенько, на что решается? Воспитанный в царских хоромах с наследником русского престола, будет ли он довольствоваться скромной семейной жизнью? Уверен ли он в том, что не пожалеет когда-нибудь, что пожертвовал всем для меня, которая, кроме любящего сердца, ничего дать ему не может и положительно никаких средств не имеет? У отца нас семеро, и он обеспечить меня не может ничем. Я не балована, лишений не боюсь и готова все перенести для человека, которого люблю.