Конечно, клянусь Зевсом; потому-то слова его и вздор.
Сокр.
Так лучше нам научить его, чем бранить.
Ник.
Нет, Сократ; Лахесу, кажется, потому не угодно ничего видеть в моих словах, что сам он ничего не сказал.
Лах.
Да, да, Никиас; я еще постараюсь доказать, что ты действительно ничего не сказал. Вот например, в болезнях – не врачи ли знают, чего должно бояться? Но зная это, мужественны ли они? Врачей называешь ли ты мужественными?
Ник.
Нет.
Лах.
Конечно и земледельцев также, – хотя они и знают, чего надобно бояться в земледелии. Равным образом знают и другие мастера, что опасно и неопасно в их мастерствах, и, однако ж, от того нисколько не мужественны.
Сокр.
Ну, как тебе кажется, Никиас? Лахес говорит что-то.
Ник.
Да, говорит, только неправду.
Сокр.
Как же?
Ник.
Он думает, будто врачи знают о больных больше, чем могут сказать: это здорово, а это нездорово. Ведь им только это и известно. А знают ли они, по твоему мнению, Лахес, кому опаснее быть здоровым, нежели больным? Разве ты не веришь, что многим лучше не выздоравливать от болезни, чем выздоравливать? Скажи-ка: лучше ли, думаешь ты, всем жить, или некоторым умереть?
Лах.
Я допускаю последнее.
Ник.
Но человек, находящий свою выгоду в смерти, того ли должен бояться, чего другой, которому выгоднее жить?
Лах.
Не думаю.
Ник.
А такое знание приписываешь ли ты врачам, или другому мастеру, кроме того, который знает, что опасно и неопасно, и которого я называю мужественным?
Сокр.
Понимаешь ли, Лахес, что он говорит?
Лах.
Как же! мужественными называет он гадателей; ибо кто другой знает, кому лучше жить или умереть? Но себя, Никиас, признаешь ли ты гадателем, или не признаешь ни гадателем, ни мужественным?
Ник.
Как? да ты в самом деле думаешь, что знать, чего бояться и на что отваживаться, свойственно гадателю?
Лах.
Разумеется; кому же иному?
Ник.
Гораздо свойственнее тому, друг мой, кого я разумею. Гадателю-то должны быть известны только признаки будущего, например, кому угрожает или смерть, или болезнь, или лишение денег, или победа, или поражение, как на войне, так и во всякой другой борьбе: а кто потерпит или не потерпит что-нибудь лучше этого, о том гадатель ли может судить, или другой, подобный ему?
Лах.
Ну, так я не знаю, Сократ, что у него на мысли. Сколько видно, он не признает мужественным ни гадателя, ни врача, ни кого иного. Что ж? разве приписывает это свойство какому богу? Никиас, мне кажется, не хочет искренно сознаться, что он ничего не говорит, а только вертится туда и сюда, стараясь скрыть свое недоумение. Да так-то вертеться могли бы и мы, когда бы не захотели показать, что противоречим сами себе. Пусть бы нам пришлось говорить в суде, – можно б еще позволить себе такие речи; но теперь, в домашней беседе, зачем по-пустому огораживать себя словами ничего не значащими?
Сокр.
И я также, Лахес, ничего тут не вижу; однако ж, посмотрим, не думает ли Никиас что-нибудь сказать, а не то что просто говорит, лишь бы говорить. Испытаем же его яснее, что он мыслит, и когда скажет нечто, согласимся, а не скажет, наставим.
Лах.
Испытывай ты, Сократ, если хочешь; а я уже, кажется, довольно испытывал.
Сокр.
Ничто не мешает; потому что испытание будет общее с моей и твоей стороны.
Лах.
Конечно.
Сокр.
Скажи-ка мне, или лучше нам, Никиас, – ибо мы оба, я и Лахес, обращаемся к тебе: ты называешь мужество знанием того, чего должно бояться и на что отваживаться?
Ник.
Да.
Сокр.
Однако это знание принадлежит, без сомнения, не всякому, если даже и врач, и гадатель, не получив его, не будут обладать им и не могут быть названы мужественными[308]. Так ли говорил ты?
Ник.
Так.
Сокр.
Следовательно, по пословице, не каждая же свинья в самом деле может знать это[309] и быть мужественною.
Ник.
Кажется.
Сокр.
Значит, ты не почитаешь мужественною даже и свиньи Кроммионской[310]. Это говорю я не шутя, а в самом деле думаю, что люди, держащиеся твоей мысли, необходимо должны или отказать в мужестве всякому животному или согласиться, что и животное обладает такою мудростию, какая доступна только немногим людям: трудно в самом деле человеку знать это так, как знают лев, барс, дикий кабан. Приняв такое понятие о мужестве, какое сделал ты, необходимо ведь допустить, что и лев, и коршун, и бык, и обезьяна рождаются с одинаковым мужеством.
Лах.
Клянусь богами, ты прекрасно говоришь, Сократ. Отвечай-ка в самом деле, Никиас, мудрее ли нас эти животные: а ведь мы все соглашаемся, что они мужественны. Или, может быть, ты, вопреки всеобщему убеждению, осмелишься отказать им в этом свойстве?