Ее глаза распахиваются, но ужаса в них нет. Только безграничное удивление. Лучше бы там был страх, который бы меня отрезвил, хотя, я даже не надеюсь на это.
— Что? — вот и все, что может спросить Соня.
— Я должен тебя привязать. Только так у меня что-то получится.
Один дьявол ведает, какого усилия мне стоит все же отпустить Рождественскую, отступить и тяжело опуститься на кровать. Пусть она сделает уже хоть что-то. Ударит, накричит, начнет звонить родным, чтобы они приехали и выставили меня отсюда к херам. И запретили подходить ближе чем на километр к их маленькой светлой девочке. Но она ничего из этого не делает…
Я с силой сжимаю и разжимаю кулаки, до побелевших костяшек, до боли от напряженных до предела мышц. Между нами — лишь молчание, но оно не убивает, скорее дает возможность моим демонам шептать, что теперь все будет иначе.
И когда Соня наклоняется, вытаскивает из джинсов тонкий ремешок и протягивает его мне, я чувствую, как погружаюсь в слепящее безумие.
— Я не смогу остановиться, — признаюсь, забирая его из ее подрагивающих рук.
— А я этого и не захочу.
Отложив ремешок, я притягиваю Рождественскую к себе на колени. Она — моя доза, без нее не протяну. Я не имею права просто взять то, что мне так нужно, и не думать об удовольствии Сони. Она вряд ли меня возненавидит, а вот я себя за это не прощу никогда.
Тонкие пальцы стаскивают с меня толстовку и футболку, пробегают по разгоряченной коже, понуждая с шумом втягивать воздух через стиснутые зубы. Ложатся на ремень моих джинсов, и я больше не могу выдерживать — впиваюсь в рот Сони поцелуем, стаскивая с нее белье. Она остается подо мной безо всего, и черт бы побрал полумрак комнаты, который не позволяет мне рассмотреть все в подробностях.
Когда развожу ее ноги, чувствую небольшое сопротивление, которое приходится сломать. Ладонью скольжу по внутренней стороне бедра, пока пальцы не ложатся туда, где для меня уже очень влажно. Снова целую Соню, надавливаю на складки ее плоти, провожу вверх и вниз, пока она не стонет приглушенно мне в рот и не разводит ноги шире.
Больше сил ждать нет. Когда беру ремешок, Рождественская сама протягивает мне руки, заставляя чувствовать себя последней скотиной. Скотиной, которая не остановится даже теперь, понимая, как это все мерзко. Тошнит от самого себя, когда делаю петлю и продеваю в нее обе ладони Сони. Когда затягиваю ремешок на ее запястьях, пока она не морщится от того, что не рассчитал силу. И когда заставляю поднять связанные руки и пристегиваю их к прутьям изголовья.
Теперь она вся в моей власти. Это эфемерное ощущение, но оно дает мне возможность наконец сделать то, чего так хочу.
Она такая хрупкая подо мной. Вскрикивает, стоит мне развести ее ноги как можно шире, устроиться между ними и войти одним движением. Застываю на несколько мгновений, смотрю в ее глаза, которые наполняются слезами, и стоит ей заверить меня, что все нормально, начинаю двигаться. Жадно и быстро, целуя Соню нежно, словно это может извинить меня.
"Все нормально…"
Ни черта не нормально. Во мне в принципе нет ничего нормального, но Рождественской только предстоит это понять. Я постараюсь быть с ней нежным. Потом. Сейчас же, когда над разумом возобладала моя демоническая сущность, во мне нет ни капли терпения. Сейчас я хочу брать, брать и брать. Только ее. Всегда — только ее.
Осознание, что именно натворил, приходит, когда со звериным рычанием кончаю. Быстро, пока нутро не затопил ужас, отвязываю Соню, смотрю в ее лицо, нависнув над ней на вытянутых руках. В глазах Рождественской стоят непролитые слезы. Я просто подонок… подонок, который сделал то, на что не имел никакого права.
Когда проходит слишком много времени, а мы оба молчим, желание исчезнуть сначала из комнаты Сони, а следом — выйти из ее жизни и пойти разбить себе башку, становится неконтролируемым. И она словно чувствует это. Руки прижимают к себе с удивительной для их хрупкости силой. Обнимает, приникает всем телом, пока я не издаю звук больше схожий со стоном.
— Все нормально, — повторяет уверенно, и в этот момент мне хочется верить, что она мне не лжет.
В этот раз все было совсем не похоже на романтическую сказку или на то, что пишут в книжках.
Боль, что испытывала, когда он входил в меня — резко, одним движением; боль, когда брал — торопливо и грубо, причиняя новые страдания, о которых не могла сказать; боль от ремешка, врезающегося в кожу всякий раз, как я, забывшись, хотела опустить руки и коснуться Димы; вся эта боль — острая, но чисто физическая была лишь верхушкой айсберга. Меньшей из зол. Гораздо сильнее оказалась боль душевная от осознания того, что внутри Романова творится нечто, что мне не понять. Нечто, что я могу лишь попытаться принять.
Во всем, что делал Дима, читалось что-то звериное, дикое. Я солгала бы, если сказала, что мне не было страшно. Но также я понимала, что должна позволить ему сделать все, что он хочет, если желаю приручить этого зверя. Если желаю приручить всех этих демонов, что устроили в его глазах безумную пляску, когда он привязывал мои руки к спинке кровати.