Я уже перешел все границы и собирался переходить их и дальше. Рождественская была моим лекарством и ядом, вакуумом и глотком кислорода, она была для меня всем.
"Все чего я боюсь — потерять тебя. Остальное неважно".
Она сама не знала, какой приговор подписывает себе этими словами, потому что я осознавал — закончится краткая передышка, которую я смог взять после произошедшего, и я пойду тем путем, что уже предопределен. Для Рождественской, в первую очередь. И пока я взял паузу на вот эти несколько часов, прожить которые я могу наедине со своими мыслями, может возникнуть ощущение, что у Сони есть эфемерный шанс. На деле же — нет ни черта. Только я и дьяволы в темной душе. Ничего кроме. Она не понимала, когда говорила мне эти слова, что потерять меня — самое неправильное, чего стоит опасаться. Осознать, что сбежать от меня не удастся — вот страх, который должен был появиться у нее, причем уже давно.
Уроки на следующий день я пропускаю. Не хочу ни расспросов, ни разговоров, которые обязательно инициирует Рождественская. Только не в школе, не среди тех, рядом с которыми и думать-то лучше не стоит, чтобы принадлежащее лишь тебе, не выплыло наружу. Потому жду Соню после уроков на школьном крыльце.
Едва выходит, замечаю на ее лице выражение облегчения, будто не верила в то, что снова меня увидит. Она вся такая доверчивая, открытая, а я — чудовище, от которого ей нужно было бежать. Но даже понимая это, знаю, что не смогу ей позволить спрятаться. Теперь слишком поздно.
— Идем, я провожу тебя. Нужно поговорить, — без приветствия обращаюсь к Рождественской, забирая у нее рюкзак. И она ничего не отвечает, просто кивает и приноравливается к моему размашистому шагу, когда спускаюсь вниз и иду к ее дому. А потом делает то, чего никак не ожидаю: осторожно, будто боится, что отдерну руку, прикасается пальцами к моей ладони.
Ощущение ее тепла — это как разряд молнии, который убивает сразу, с одного удара. Он же возрождает, заводит сердце, понуждает его стучать в рваном ритме.
Сжимаю ее пальцы в ответ, с силой, заставляя Соню с шумом втянуть воздух в легкие. До ее дома доходим в полном молчании, боюсь, что если произнесу хоть слово, меня прорвет, а Рождественская, будто чувствуя это, ничего не говорит тоже.
— Ты не зайдешь? Папы и тети Люды до вечера не будет, — тихо говорит Соня, когда мы доходим до ее калитки.
И все… осознание, что мы можем снова остаться одни, выворачивает наизнанку. На языке — ее вкус, который уже впитался внутрь меня, но им демоны не насытятся никогда, и сейчас требуют новой дозы. Клянусь, я хотел всего лишь поговорить, рассказать о том, что вчера вызвало у Сони столько вопросов и недоумения. Но когда понял, что сейчас все может быть по-моему… Она даже не представляла, что сотворила со мной этими несколькими словами.
— Зайду, — киваю я в ответ, и на лице Рождественской снова разливается облегчение.
Мы входим в полумрак сеней, за ними дверь. Переступить порог этого дома — значит все же сделать последний шаг, вернуться после которого обратно уже будет нельзя. И Соня сама делает за обоих этот выбор. Едва опускаю ее рюкзак на пол, подходит ко мне и, поднимаясь на носочки, целует. Без нежности, требовательно, давая понять, чего именно хочет.
Какой же растерянной она была вчера, когда считала, что причина в ней… Каким уродом я почувствовал себя в тот момент — еще большим, чем обычно. Она была идеальной и незапятнанной, я же собирался осквернить ее своей тьмой. Мы целуемся как впервые, как будто и не знали до этого, насколько сладко чувствовать вкус губ друг друга, сплетаться языками и терять возможность глотнуть воздуха.
Когда все же оказываемся в комнате Сони, лишь чудом не оказавшись где-нибудь на полу, столе или диване, где мне хотелось остаться не раз по пути в спальню Рождественской, я отстраняюсь, тяжело дыша.
— Что? — шепчет Соня, секундой ранее стащившая с меня пилот едва ли не через голову.
— Ничего. Подожди, я сейчас.
Сажусь на постель, пружины которой жалобно скрипят под моим весом. Рождественская устраивается рядом. Кажется, что на лице ее написано то ли виноватое выражение, то ли горькое от обиды, но она старательно его скрывает.
— Соня… все не так просто.
— Что именно?
— Все.
Б*я. Ну почему так сложно именно сейчас и именно с ней? Почему так жутко становится от понимания, что любое мое слово может стать решающим, и теперь уже я подпишу себе приговор, а вовсе не Рождественская?
Она поднимается, стаскивает с себя джемпер, джинсы. Остается в одном белье. Но прежде, чем ее руки ложатся на застежки бюстгальтера, я поднимаюсь, хватая ее за запястья и заводя руки ей за спину. Сжимаю крепко, но надеюсь, Соне не больно. И меня прошибает жаждой трахнуть Рождественскую. Грубо, знаю, но это все, чего хочу.
Чем сильнее сжимаю хрупкие запястья, тем больше вдавливаю Соню в себя. Теперь в поцелуях нет ни капли нежности, а вот звериного голода — с лихвой.
Так и фиксируя руки Рождественской за спиной, выдыхаю:
— Мне нужно… я должен тебя привязать.