— Вот видите,— опустила она глаза.— Вы совсем не такой. Многие из этих родовитых людей поступились бы. Видимо, настоящий шляхтич тут — вы, а они лишь притворяются... Но запомните, я очень боюсь за вас. Это опасный человек, человек с худой репутацией.
— Знаю,— шутливо ответил я.— Это здешний «зубр», помесь Ноздрева и...
— Не шутите, Это известный у нас скандалист и бретер. На его совести семь убитых на дуэли... И, возможно, это хуже для вас, что я стою тут рядом с вами. Понимаете?
Мне совсем не нравился этот маленький гномик женского пола с большими грустными глазами, я не интересовался, какие отношения существовали между ним и Вороной, был Ворона воздыхателем либо отвергнутым поклонником, но за добро платят уважительностью. Она была так мила в своей заботе обо мне, что я (боюсь, что глаза у меня были действительно более мягкими, нежели надо) взял ее ручку и поднес к губам.
— Спасибо, пани хозяйка.
Она не отняла руки, и ее прозрачные неживые пальчики едва встрепенулись под моими губами. Словом, все это слишком напоминало сентиментальный и немного бульварный роман из жизни великого света.
Оркестр инвалидов заиграл вальс «Миньон», и сразу иллюзия «великого света» исчезла. Оркестру соответствовали наряды, нарядам соответствовали танцы. Цимбалы, дуда, что-то похожее на тамбурин, старый гудок и четыре скрипки. Среди скрипачей был один цыган и один еврей, скрипка которого все время силилась вместо известных мелодий играть слишком грустное, а когда сбивалась на веселье, то все выигрывала что-то похожее на «Семеро на скрипке». И танцы, давно вышедшие из моды всюду: «Шаконь», «Па-де-де», даже «Лебедик» — эта манерная белорусская пародия на менуэт. Хорошо еще, что я все это умел танцевать, так как любил народные и старинные танцы.
— Позвольте пригласить вас, пани Надея, на вальс.
Она поколебалась слегка, несмело приподняла на меня пушистые ресницы.
— Когда-то меня учили. Наверное, я забыла. Но...
И она положила руку, положила как-то неуверенно, неловко, ниже моего плеча. Я вначале думал, что мы будем посмешищем для всего зала, но вскоре успокоился. Я никогда не видел большей легкости в танцах, нежели у этой девушки. Она не танцевала, она летала в воздухе, и я почти нес ее над полом. И легко было, так как в ней, как мне казалось, было не больше ста двадцати пяти фунтов. Приблизительно на середине танца я заметил, что лицо ее, до этого сосредоточенное и неопределенное, стало вдруг простым и милым. Глаза заискрились, нижняя губка слегка выдалась вперед.
Потом танцевали еще. Она удивительно оживилась, порозовела, и такое сияние молодости, опьянения, радости появилось на ее лице, что мне стало тепло на сердце.
«Вот я,— как будто говорила ее душа через глаза, большие, черные и блестящие,— вот она я. Вы думали, что меня нет, а я тут, а я тут. Хоть в один этот короткий вечер я показалась вам, и вы удивились. Вы считали меня неживой, бледной, бескровной, как росток георгина в подполье, но вы вынесли меня на свет, я так вам всем благодарна, вы так добры. Видите, и живая зелень появилась в моем стебле, и вскоре, если будет припекать солнышко, я покажу всему свету прекрасный розовый цветок свой. Только не надо, не надо меня уносить снова в подполье».
Необыкновенно было выражение радости и ощущения полноценности в ее глазах. Я тоже пленился им, и глаза мои, наверное, тоже заблестели. Лишь краем глаза видел я окружающее.
И внезапно белка опять спряталась в дупло — радость исчезла из ее глаз, и тот же ужас поселился за ресницами: Ворона давал указания двоим лакеям, которые вешали над камином портрет Романа Старого.
Музыка умолкла. К нам приближался Дуботолк, красный и веселый.
— Надеечка, красавица ты моя. Позвольте старому хрену лапочку.
Он тяжело упал на колено и, смеясь, поцеловал ее руку.
А еще через минуту говорил совсем другим тоном:
— Правило яновских окрестностей таково, что следует огласить опекунский отчет сразу, как только опекаемой исполнится восемнадцать лет, час в час.
Он вытащил из кармана большущую серебряную с синей эмалью луковицу часов и, приняв позу официальную и подтянутую, огласил:
— Семь часов. Мы идем оглашать отчет. Пойду я, а за другого опекуна, пана Колотечу-Козловского, который живет в губернии и по болезни не мог приехать, пойдут по доверенности пан Савва-Стаховский и пан Алесь Ворона. Нужен еще кто-то из посторонних. Ну... (глаза его пытливо задержались на моей особе)... ну, хоть вы. Вы еще человек молодой, жить будете долго и сможете потом засвидетельствовать, что все тут совершалось чистосердечно, по старинным обычаям и совести человеческой. Пани Яновская — с нами.
Наше совещание длилось недолго. Сначала прочли опись имущества, движимого и недвижимого, оставшегося по завещанию от отца. Оказалось, что это главным образом дворец с обстановкой и парк, майорат, из которого ни одна вещь не должна исчезнуть и который должен «в величайшей славе поддерживать честь рода».
«Хороша честь,— подумал я.— Честь подохнуть в богатом доме».
Дуботолк доказал, что недвижимое имущество сохранилось нерушимо.