А этот разговаривал как какая-нибудь деревенская бабушка-сваха. Меткие слова, шутки, поговорки так и сыпались с его языка, пока он проходил от дверей к верхнему залу. Признаюсь, он вмиг очень подкупил меня этим. Он был так колоритен, что я не сразу заметил его попутчика, хотя он тоже был достоин внимания. Представьте себе молодого человека, высокого, весьма хорошо сложенного, одетого по последней моде, редкой в этой глуши. Он был бы совсем красив, если бы не необычайная бледность лица, худощавого, с проваленными щеками, и если бы не выражение какого-то необъяснимого злопыхательства, не сходившего с его губ. Наиболее достойными внимания на этом желчном красивом лице были большие черные глаза с жидким блеском, но такие безжизненные, что становилось не по себе. Наверное, именно такие были у Лазаря, когда он воскрес, но сохранил в глазах воспоминания.
Меж тем богатырь дошел до лакея, который, подслеповатый и глухой, не заметил гостей, и внезапно дернул его за плечо. Тот дремал на ногах, но тут вдруг вскочил и, рассмотрев гостей, заулыбался во весь рот и гаркнул:
— Глубокоуважаемый пан-батька Гринь Дуботолк! Пан Алесь Ворона!
— Вечер добрый, панове,— зарокотал Дуботолк.— Что это вы грустны, как мыши под шапкой? Ничего, мы сейчас вас возвеселим. Видишь, Ворона, паненки какие! Слишком рано я, братец, родился. У-ух, пригожуленки-красуленки!
Он прошел сквозь толпу (Ворона остановился возле какой-то паненки) и приблизился к Надее Яновской. Глаза его стали маленькими и заискрились смехом.
— День-вечер добрый, донечка!
И звучно чмокнул ее в лоб, как выстрелил. Потом отступил.
— А какая ж ты у меня стала стройная, красивая! Лежать всей Беларуси у твоих ножек. И пускай на мне на том свете Люцифер смолу возит, если я, старый греховодник, через месяц не буду пить на твоей свадьбе горелку из твоей туфельки. Только что-то глазки грустненькие. Ничего, сейчас развеселю.
И он с очаровательной медвежьей грацией крутанулся на каблуках.
— Антон, душа темная, Гришка, Петрусь! Холера вас там схватила, что ли?
Явились Антон, Гришка и Петрусь, сгибаясь под тяжестью каких-то огромных свертков.
— Ну, разини-размазни, кладите все к ногам хозяйки! Развертывай! Э-э, пачкун, у тебя что, руки из... спины растут? Держи, донька.
Перед Яновской лежал на полу огромный пушистый ковер.
— Держи, доня. Дедовский еще, но совсем неиспользованный. Положишь в спальне. У тебя там дует, а ноги у всех Яновских были некрепкие. Будет тебе тепло. Напрасно ты все-таки, Надейка, ко мне не переехала два года назад. Умолял как — не согласилась. Ну, хорошо, сейчас уж поздно, большая стала. И мне легче будет, пошло оно к дьяволу, это опекунство.
— Простите, дяденька,— тихо сказала Яновская, тронутая вниманием опекуна.— Вы знаете, я хотела быть тут, где отец... отец.
— Ну-ну-ну,— неумело прервал Дуботолк— Оставь. Я и сам к тебе почти не ездил, знал, что будешь волноваться. Друзья мы были с Романом. Ничего, донька, мы, конечно, люди земные, болеем обжорством, часто пьяны, но ведь Бог должен разбираться в душах. А если он разбирается, то Роман, хотя обходил чаще церковь, а не корчму, давно уж на небе ангелов слушает да смотрит в глаза своей бедняжке жене, а моей двоюродной сестре. Бог — он тоже не дурак. Главное — совесть, а дырка во рту, куда рюмка просится, последнее дело. И смотрят они с неба на тебя, и не жалеет мать, что смертью своей дала тебе жизнь: вишь, какая ты королева стала. Вскоре и замуж, из рук опекуна на ласковые и сильные руки мужа. Думаешь?
— Прежде не думала, теперь не знаю,— шуткой ответила пани Яновская.
— Ну-ну,— посерьезнел Дуботолк.— Но... лишь бы человек хороший. Не спеши очень. А сейчас держи еще. Вот тут старый наш наряд, настоящий, не какая-нибудь подделка. Потом пойдешь переоденешься перед танцами. Нечего эту современную одежонку носить.
— Ей вряд ли подойдет, испортит внешность,— льстиво подъехала какая-то мелкая шляхтянка.
— А ты молчи, милая. Я знаю, что делаю,— буркнул Дуботолк,— Ну, Надейка, и, наконец, вот еще последнее. Долго я думал, дарить ли это, но пользоваться чужим добром не привык. Это твое, а среди этих твоих портретов нет одного. Не должен ряд предков прерываться. Ты сама знаешь, так как ты древнейшего почти во всей губернии рода.
На полу, освобожденный от легкой белой ткани, стоял очень старый портрет такой необыкновенной, видимо, итальянской работы, какую почти не найдешь в белорусской иконографии начала семнадцатого века. Не было за спиною плоской стены, не висел на ней герб. Было окно, отворенное на вечерние болота, был сумрачный день над ними, и был мужчина, сидевший спиною ко всему этому. Неопределенный серо-голубой свет лился на худощавое лицо, на крепко сплетенные пальцы рук, на черное с золотом одеяние.