Может, мне стоит рассказать ей. Я должна хотя бы попробовать. Если не сделать этого, я просто сойду с ума или взорвусь – все эти мысли, бьющиеся внутри, так желающие быть высказанными, – это хуже, чем когда-либо, Дневник. Но у меня все еще осталась моя старая привычка расспрашивать их всех, и особенно ее, и ее это жутко раздражает, и я это вижу, когда интересуюсь, не собирается ли она снова сыграть Дидону, или подробно расспрашиваю о партитуре, или о пении с Томасом Алленом
[195], или о том, каково это – повстречать Королеву. Я не знаю ничего об этих вещах. Но я всегда собираю их заранее и прячу на потом, как белочка, запасающая орехи.«Не нужно заискивать, Мадс, – сказала она мне как-то. – Мы теперь семья, поэтому не стоит передо мной пресмыкаться». От этих слов мне стало ужасно обидно, но я все равно ничего не могу с собой поделать. Мне нужно знать. Раньше я думала, что она не понимает, как ранит меня своими необдуманными и резкими словами. Но теперь вижу – она все прекрасно понимает. Также я знаю, что она видит меня насквозь – видит, что я сломана и не подлежу ремонту. Испорченный товар – мамаша, что тогда так посмотрела на меня на пляже, была права.
Господи, как безумно все это звучит!
Поговорить с Алтеей я тоже не могу. Я обожаю ее, но она, как красивая картинка на стене: приятно смотреть, но невозможно поговорить по душам. Она чокнутая, правда, часами смотрит на себя в зеркало или валяется в качелях на крыльце, репетируя акцент – этой осенью она играет в «Стеклянном зверинце»
[196]и большую часть времени проводит, репетируя с Тони. Он испуган, я знаю, потому что она хороша. Он снова играет Гамлета, играет свою первую лучшую роль. В его-то возрасте. Я не перестаю думать, что это странное занятие, но… Ставит он его тоже сам.