Обитель она очень любила, называя всех в ней своими дочками. И точно, была она для обители матерью; ничего без нее здесь не делалось. В послушание ли кого посылать, принять ли кого в обитель или выслать — ничего без ее благословения матушка не делала. Что Пелагия Ивановна скажет, то свято, так тому уже и быть. И как, бывало, она скажет, так все и случится. Раз приходит к нам которая-то из наших сборщиц, сидит вот да и ропщет: “Батюшка-то Серафим, слышь, предсказывал, говорят, что через омет нам деньги-то бросать будут — только возьми. А уж где же бросают-то?!” Вздохнет да охнет. “Так-то просить — ничем не выпросишь”. Пелагия Ивановна говорит ей: “У Бога милости много, а нашу обитель, знай, Он никогда не оставит”.
А ныне вот осенью, как покража-то у нас в трапезе случилась и приказано было все запереть да построже держать, вот и затолковали у нас: “Бойтесь пожара, подожгут”. Я слышу, да сестрам-то и говорю: “Вы, сестры, смотрите, не больно крепко спите: нас, говорят все, поджечь собираются”. Пелагия-то Ивановна слушает, да и говорит: “Полно! Ложитесь-ка себе да покрепче спите. Обитель наша никогда ничем не повредится, и никогда в ней ничего не случится, потому что те, кому поручено, караулят”. В это самое время, на эти слова ее, караул, поставленный у собора из церковниц и забил в доску. “И впрямь, — говорю, — слышь, караульщицы наши подошли”.
— Эх, Симеон! — перебила она меня. — Ничего-то ты не понимаешь. Да ведь не эти караульщики. Что эти-то?! Тот караулит, кому поручено караулить обитель.
Должно быть, разумела старца Серафима.
А вот в 1882 году все затолковали у нас, что скоро мощам быть. Я и говорю раз Пелагии-то Ивановне: “Слышишь, что говорят? Мощи будут”.
— Будут, — отвечает.
— Скоро ли? — спрашиваю.
— Нет, — говорит, — еще не скоро.
Мне стало досадно.
— А ты-то, — говорю, — почем знаешь!
— Да я — то, — говорит, — хоть и не знаю, а только не скоро».
«А вот весною в 1883 году сидит она в чулане у открытого окошка да и говорит мне: “Симеон, да поди-ка ты ко мне, поговорим-ка немножко”.
— Что же, — говорю, — давай поговорим.
Подошла, знаешь, я и села возле нее на лавку.
— Гляди, — говорит, — Симеон! Как хорошо расцвело.
А сама так и трепещет вся, так вот и ликует. А я — то, знаешь, взглянула, вижу — и вправду сирень расцвела, да и говорю: “Матушка, гляди-ка, как хорошо сирень-то расцвела”.
— Ох, — говорит, — Симеон! Какая же ты глупенькая! Ничего не понимаешь!
И взяла меня за руку, крепко ее сжала и говорит: “Через шесть-то лет что в обители расцветет!” А сама так вот вся и трепещет. Тут только я поняла, что она что-то видит, чего нам не видно, и что-то хорошее обители предрекает».
«С тех пор, как Пелагия Ивановна поселилась в обители, она уже никогда и никуда из нее не выходила. Раз я начала упрашивать ее и говорить: “Что бы нам с тобою в Саров-то к батюшке Серафиму сходить, Пелагия Ивановна”.
— Пойдем, — говорит.
Ну, я и обрадовалась; наняла лошадь, собрались и отправились мы с ней, да доехали до нашей монастырской-то гостиницы — за ворота-то она и не едет. “Зачем, — говорит, — я поеду. Чай не с ума сошла. Он (то есть батюшка Серафим) всегда здесь. Не надо, не поеду”. Тем и окончилась саровская наша поездка.
В другой раз вот, помню, понетаевские-то наши соседки всегда очень любили ее да и попробовали ее раз позвать к себе. “Как ты нас обрадуешь-то, — говорили они. — Как тебе хорошо-то будет у нас! В экипаже тройку пришлем за тобой — только поедем”. Она все молчала да отворачивалась, а они-то все, знай, к ней лезут. “Хоть на недельку, на денек приезжай”. “Наплевать вам, чай не вовсе я с ума-то сошла? — отвечала им и ушла.
Так весь свой век и прожила, голубушка моя, у любимой своей печки на полу между тремя дверьми».