Начались съемки «Нового Вавилона». Я увидела себя на экране и расхохоталась. Никогда я себе не представляла, что у человека может быть такой нос! Мой нос был невероятной величины, а под глазами огромные синяки. Откуда? Почему? Что за причина? Сплошные вопросы, и не у кого узнать ответ… И вдруг я поняла: художник рисует кистью, а оператор – светом! Вот откуда у меня такой нос! Почему Москвин не обращает внимания на подобного рода метаморфозы? А может, мое лицо и нельзя осветить иначе? Ведь он же очень способный оператор и других актеров снимает отлично. Или я просто действительно не фотоге… Дальше я продолжать боялась, уж очень страшное слово. Если так, я погибла. Почему Козинцев ни разу не сказал мне правду?
Летом вся наша группа поехала в экспедицию в Одессу, снимали натуру для «Нового Вавилона». Наши актеры ходили по городу бородатые и обросшие – надевать парики и наклеивать бороды у нас было не принято, на экране лучше выглядят свои, живые волосы, чем парики. Я приходила на съемку и часами ждала, когда до меня дойдет очередь. От жары грим портился, на лице застывала какая-то маска, и оно теряло свою свежесть. В конце концов я пришла к выводу: раз дисциплина заставляет всегда быть «в боевой готовности», я могу позволить себе только одно: не пудриться до хлопка, означающего начало съемки. Именно до хлопка, так как между командами «Приготовились!» и «Съемка!» возникает множество дел, которые почему-то всплывают в самую последнюю минуту.
В дальнейшем я убедилась, что моя идея приносит хороший результат. Лицо свежее, а для экрана это очень и очень важно.
Наконец моя очередь. Я бегу на съемочную площадку. Не бегу, а лечу на крыльях – сегодня снимается лучшая моя сцена. На площадке я слышу, как Москвин доказывает Козинцеву:
– Ну и что из того, что солнце прячется? Как бы мы ее ни осветили, все равно ничего не получится. Вы же знаете, что она не фотогенична!
Вот я и услышала правду! Жестокую, страшную правду… Теперь я уже знала, что меня ждет. Конец, всему конец!
Обернувшись, Козинцев увидел меня и весело сказал:
– Сейчас ваша самая ответственная сцена. Баррикады, пушка и вы. Сцена очень эмоциональная, помните?
А мне теперь не нужна была никакая съемка, хотелось просто убежать, как бегут дезертиры, или провалиться сквозь землю. Но убежать я не имела права, а земля не разверзлась. Я по-прежнему стояла и тупо смотрела, как Москвин безнадежно бросает подсветки, чтобы схватить уходящее солнце. Всё. Годы учебы, мои старания – все напрасно. Неужели мне суждено остаться на эстраде? Может, пойти в оперетту? Я танцую, пою. Но если я не вырасту, в оперетту меня не возьмут. И в ту же минуту меня охватило такое отчаяние, такая злость, что мне захотелось кричать. Говорят, что сцену с пушкой я сделала хорошо. Это, наверное, потому, что в тот момент я боролась не только за Францию, но и за собственную судьбу.
Экспедиция закончилась. Мы вернулись в Ленинград. На киностудии на меня налетел запыхавшийся помреж.
– Я вас везде ищу! Козинцев просит немедленно явиться в просмотровый зал, там сейчас смотрят материал.
Не успела я войти в зал, как услышала голос Григория Михайловича:
– Вот вам и не фотогеничная. Как вы мне теперь объясните подобное явление?
Опять это страшное слово – «не фотогеничная»… Я вошла. Горел свет.
– Здравствуйте, – шепотом сказала я.
– Садитесь. Мы сейчас снова посмотрим весь материал, – сказал Козинцев.
Свет погас. И хорошо, что погас. В зале было жарко, но меня трясло, как в лихорадке. Начался просмотр. Перед глазами мелькали знакомые лица: Соболевский, Герасимов, Кузьмина, Костричкин. И вдруг… кто это? Не может быть, это не я! Нет, я! Что за чудеса?
Зажегся свет. Судьбу мою решила обыкновенная подсветка. Кусок простой жести, вернее зеркало.
Еще немного – и немой экран заговорит
О том, что наступает эра звукового кино, мы узнали на уроке Леонида Захаровича Трауберга. Новая эра! Как все теперь будет? Мы же в основном учились движению, а не речи. Будем ли мы по-прежнему молчать? А если окажется, что нам нужно говорить, то как? Например, парень в лаптях. Не станет же он произносить, как в театре, «коришневый». Он должен говорить так, как принято у него в деревне. То есть говорить надо как в цирке или на эстраде. Как в жизни. Но в звуковом кино, может быть, все вообще будет по-другому? А как? Сплошные вопросы и никаких ответов. ФЭКС жужжал, как пчелиный улей. Между тем уроки Григория Михайловича Козинцева продолжались как обычно. Никаких изменений, будто ничего и не произошло. Но однажды в наш зал вошел Трауберг, дождался конца чьей-то сцены и, наклонившись к Козинцеву, что-то быстро сказал. Козинцев утвердительно кивнул, и Трауберг обратился к студентам:
– Я предлагаю вам тему: ревность. Муж и жена. Муж говорит: «Да». Жена отвечает: «Нет». В конце сцены жена говорит: «Да». Муж отвечает: «Нет».
И, повернувшись, Трауберг вышел из зала, а мы остались в полном недоумении.
Григорий Михайлович помолчал несколько секунд и вдруг произнес:
– Герасимов и… Жеймо. Даю полминуты на приготовление. Экспромт.