– Ну, что он может помнить и говорить о Блоке? Кто тогда знал Рождественского, кто обращал на него внимание! В 1919 году я была замужем за Владимиром Казимировичем Шилейко, и Коля (Гумилев) просил его читать какие-то лекции по искусству в Студии поэтов[929]
. Так вот – иногда к нам прибегал такой черноглазый юноша… пригожий. Сообщал, когда лекция, приносил какие-то бумаги. Это и был Рождественский. Я тогда впервые услыхала о нем. Коля его не любил и всегда называл «Рождественский – шляпа»[930]. Он был тогда женат на Инне Малкиной – она такая черненькая, энергичная, предприимчивая, во всем помогала ему. Он, кажется, действительно шляпа. Хотя он и был тогда секретарем этой студии, но делала все Инна… это сестра Кати Малкиной, знаете?[931]Ахматова волнуется – и волнение ее очень глубоко и явно. Она боится: что написал о ней Рождественский в своих мемуарах? Она заранее готовит почву:
– Он же обо мне ничего не знает. Я уехала из Царского, когда ему было пять лет. А что мы знали о нем? Только то, что у нашего батюшки есть сын – вот и все. Откуда ему известно – любила я каши или нет – и какой я была – и вообще все это…
– Вы были дружны с его сестрой, вашей одноклассницей…
Опять возмущение – и острая и холодная констатация:
– А я вот не помню, как ее звали…
– Всеволод Александрович так почитающе относится к вам, что вряд ли его мемуары могут быть вам неприятны.
– Это теперь. Он знает, что я недовольна его книгой и, конечно, теперь уберет оттуда… пока я жива. А после моей смерти все это появится. Он и начал писать эти воспоминания в надежде, что я умру в Ташкенте, не переживу: тиф, дай бог, еще второй тиф будет…
Говорю ей о письме Рождественского ко мне по поводу книги воспоминаний и отношения к ней Ахматовой[932]
.– Это он нарочно, чтобы успокоить меня.
(Ахматова такая женщина! и любит доказательства женской логики.)
Рассказывает с подчеркнутым ужасом, что все легенды и небылицы о ней идут от Голлербаха[933]
.– У нас в Царском был такой прекрасный булочник Голлербах. Все у него покупали. И действительно, все у него было замечательно вкусное. Пирожки были очень, очень хорошие. У него были дети. Ведь у булочников бывают дети, не правда ли? И подумайте, его сын, тоже Голлербах, вдруг взял и написал «Город муз»[934]
– и еще там что-то. И вообразил себя литературоведом, таким историографом поэтического Царского Села. Странно, не правда ли? Знали его отца, отец его был прекрасный булочник. Это было невероятное искусство. Жаль, что он не научил этому искусству своего сына. Может быть, он был бы гениальным пирожником.(Ахматова вообще умеет убивать выбором невиннейших слов и ядовитейших интонаций.)
(Как-то – о чтеце Яхонтове:
«Однажды я пришла в столовую писателей в Ташкенте. За одним столом со мной сидел какой-то молодой человек в зеленой рубашке. Такая была удивительная, страшно зеленая рубашка. Он все время молчал и много ел – как-то странно ел, так много, плотно, но ужасно забавно. И вдруг посмотрел на меня и сказал:
– Я буду вас читать.
Я испугалась и сказала:
– Пожалуйста.
Потом он ушел. А мне сказали, что это – Яхонтов. У него была удивительная зеленая рубашка. Я запомнила.)
1945 год
Ленинград
Весь январь – люди, люди, неистовое количество людей. Словно волчок: завертела, запустила чья-то рука, так и несусь, не могу остановиться. А дыхания не хватает.
Отрада: встречи с Ахматовой.
О Т.Г. – дурное. Говорят, что арестована. Possible[936]
.Новый год встречаю с братом и стариками у д-ра Буре: пышно, богато, нарядно и очень скучно. Чокаясь с Эдуардом, говорю: «А веселое слово “дома” – никому теперь не знакомо…» С лета 1941-го впервые пью шампанское. Мирное и мертвое воспоминание – только без грусти, без сожалений, даже без упрека. Видимо, забываю. А победы такие, что о них и писать нельзя: слов не хватает, голос пресекается. Это действительно нечто небывалое, грандиозное, ошеломляющее.
Ничего не пишу.
Много работаю.
С возвращением брата исчезла безмятежность великолепного равновесия. Работа, тревога, боль – а значит, и гнев, и раздражение, и страсть битвы.
С ним – трудно. И мне с ним, и ему со мною. Когда вдвоем, почти всегда молчим. Или говорим о газетах, о военных событиях, о детстве, о Киргизе. Он не изменился, не возмужал, не стал взрослым. Армия же больше убила в нем человека, самостоятельность, волю; еще больше запугала. Но не отняла ни наивности, ни романтики, ни пассивности, ни безропотной покорности.
Жизнь, конечно, не перевернута, но сдвинута: 25.XII ушла – вероятно, навсегда – Т.Г.: в ночь на 26.XII вернулся – вероятно, навсегда – демобилизованный брат. И с осени в жизнь вошла Анна Ахматова[937]
. (Странно, что в жизнь мою совсем не вошел В. Р[ождественский], так и оставшийся милым прохожим – malgré tout.)