Сильные психические сдвиги. Безмятежность настроения блокадных лет исчезла (а безмятежность была особая – вот на фронте, может, бывает так: пока живу, значит, все хорошо, все равно, как-нибудь, завтрашнего дня нет – откуда завтра, когда сегодня, может быть, последнее).
А тут смерть – такая, военная – отошла, все входит в норму. Но у меня нормы, оказывается, и нету. Кувырком.
Дом. Страх перед Домом – от этого и кочевья, и элементы богемы. Поняла после возвращения Эдуарда: не будет больше Дома, не построю – нечем и не могу. И, конечно, не хочу. И еще поняла: потерю мамы. Теперь поняла до конца – незаменимость дружбы, тишины, беседы, любви, жизни моей жизнью. Я живу разными жизнями – и ничьей не живу по-настоящему. А моей жизнью не живет никто. Краем – но искренне и преданно – жила немного Т. Гн[едич]. Все.
С братом – другое. Я по-старому – бог, перед ним и страх, и волнение, и неистовство любви, и отданность. А временами и бунт (и это вполне естественно). Но у богов жизни неведомые, и верующие их жизнью жить не могут.
А как чудесно жила моей жизнью мама, жила любовью и дружбой, отдав всю свою жизнь мне, даже воспоминания. Моя жизнь – в той части, которую я ей отдавала, – была ее настоящей жизнью. А с каким чутким и изящным благородством она никогда не вторгалась в те области, в которые входа не было. Без стука она никогда не входила: ни в душу, ни в комнату.
Без этого единственного Человека – мне очень трудно. И подчас так страшно и горько от беспредельного одиночества, что хочется застонать.
Я ведь привыкла делить с нею так много – и говорить о многом – и рассказывать. А теперь и сказать некому – ни о виденном, ни об услышанном или прочитанном, ни о памяти, ни о встрече, ни о письме, ни о работе.
Застрелился Бродянский (кино). Его я почти не знала: урод, чем-то напоминает Бюргера (психологически), высокий, статный, блестящий лектор, умница.
Может быть, Бродянский и прав.
Некуда. Скучно.
Болела около месяца – в постели, с температурой и жуткими сердечными явлениями. На днях милый говорун Эйпшиц из Смольного определил: снова Tbc легких (железы) – боится, видимо, за горло. И еще: дистрофия миокарда. Видимо, декомпенсация. Прописаны необыкновенные лечения. Видимо, ничего делать не буду.
Сегодня только отчетливо поняла: я не опечалена и не огорчена. Равнодушия тоже нет: я, кажется, просто довольна. Все приходит вовремя. И я заболела вовремя. Жить мне очень трудно – дыхания не хватает (и в том, и в другом смысле).
Резко похудела. К довоенной худобе еще не вернулась. Все не так и не то. О блокадных днях вспоминаю с благодарной нежностью: воля к жизни была, внутренняя тишина от близости ежеминутной смерти, внутреннее благородство. И каждая улыбка ценилась на вес золота. Теперь старое: не так и не то.
Странные отношения с Ахматовой, полные большой волнующей прелести. Игра, конечно, – и она, и я. Знает, что любуюсь ею, что ценю ее, – и, через меня любуясь собою, ценит меня. И не только это: еще какие-то пути.
…дороги Китежа зеркальные…[938]
Какие-то понимания с полуслова, со взгляда, с неоконченного жеста. Говорит со мною много – и интересно. Блестящая женщина. И: Très femme[939]
.С братом – по-старому, труднее, чем до войны, потому что от обоих ушла мать. Он меня и любит, и боится – как и прежде. Говорим очень мало – всегда о внешнем, о незначительном. Ему со мной и неуютно, и связанно. У меня он гораздо больше «в гостях», чем у Тотвенов. Дома только ночует, ужинает, пьет чай, с утра до ночи (буквально) просиживая на службе, в Боткинской больнице, где работает инженером. Думаю, что умышленно задерживается на работе, чтобы не быть дома, где нет дома, где тяжело. Запуган, робок, услужлив, неуклюж, в каждом взгляде на меня – трепещущая просьба: «Не бейте меня!»
Очень бедный человек. Конченый.
Мне от этого, конечно, не легче.
Говорить о себе мне совершенно не с кем. То, что делаю я и что делается со мною, никого не трогает и никого не интересует. Мне некому сказать о книге, которую я читаю, о работе, которую делаю, о людях, которые разными путями идут ко мне.
Мне не хватает только одного человека: матери моей. Замыкаюсь все больше и больше, сохраняя огромные связи, продолжая быть общительной и почти веселой. Но даже и эта привычность светского тона становится уже бременем. Освобождаюсь. Отстраняюсь. И все это без усилий, без борьбы, без напряжения – очень легко. Жертв больше нет. И приносить их и некому и нечему. И больших радостей нет: не от кого и не от чего. Такая смешная жизнь – неизвестно зачем летящая на больших скоростях через маленькие полустанки.
Сегодня телеграмма от Вс[еволода] Р[ождественского] из Ярославля о том, что едет в Москву, что пишет. Абсолютное безразличие, даже не улыбнулась. Возвращение минутного пафоса прошлогодних отношений кажется уже невозможным – я уже не та. Бывал у меня, читал свои гладкие стихи. А Синяя птица на плече не сидела…
Может, он по-своему и прав, когда говорит мне: