Через пару дней она звонит по телефону – очень молодой у нее голос по телефону, моложе, чем обычно, такой же капризный (не то слово, конечно), подчиненный флюктуациям ее неверного и ломкого настроения. Спрашиваю о здоровье (она часто болеет).
– Представьте, со здоровьем хорошо. Я очень хорошо чувствую себя.
– А у вас тепло?
– Как когда… – голос насмешливо идет по трапеции, – когда топят, ничего…
– А профессор топит и продолжает сердиться?
– Да. Но это никого не пугает.
– Получается это у него, однако, внушительно…
– Боже мой, он же годами вырабатывал эту внушительность, это целая система… только не надо всему этому верить!
Просит прийти в пятницу 29 декабря – вечером.
В этот вечер иду к ней с Островов, из Онкологического института. Чудесная луна, город весь голубой, призрачный, невероятный. Блоковский город. Улыбаюсь все время – и городу, и Китежу, и предстоящей встрече. И даже не боюсь, что провожающий меня врач, красивый истерик, улыбку мою может отнести к себе и объяснить собою.
В Шереметевском саду останавливаюсь, гляжу на синие тени деревьев, на голубые хрустальные снега, на желтые пятна плохо затемненных окон. Импрессионистские выверты природы, музыки и стиха.
Дверь открывает детвора – маленькая Антка[925]
и маленький мальчик. Детвора ничего мне не отвечает, бежит передо мной и поет во все горло:– Анна Андреевна, Анна Андреевна, Анна Андреевна…
В комнате холодно и неуютно. Ахматова лежит на своей узкой и простой железной кровати. На столике рядом лампа, папиросы, недоеденный кусок белого хлеба, недопитая чашка чаю.
– Не снимайте шубку. У меня не топлено.
Объясняет: третий день не топят, профессору и Ирине некогда, они чем-то там заняты… А вчера она была в Союзе, поднималась по лестницам, много ходила – от этого и с сердцем вдруг стало плохо…
Не сказав ничего, сказала многое: не лестницы и не Союз писателей – видимо, недоразумение с Пуниным, с его дочкой, видимо, демонстративная небрежность к температуре в ее комнате, видимо, демонстративная болезнь, кровать, одиночество. Не сердце – пусть даже больное! У нее, вероятно, чисто женское свойство: от обиды, от огорчения, от каприза искать прибежища в постели. Болезнью объясняется все – и ничего объяснять не надо.
Рассказываю ей об исчезновении Гнедич, передаю мою последнюю беседу о ней с Британцем.
– …он сказал тогда: what a dirty dog!..
– Не надо так! – пугается искренне Ахматова. – Может быть, она самоубийца, а мы о ней такое говорим…
Вскользь о праве выбора смерти:
– Нет, конечно, нельзя. И в Евангелии об этом есть. Ну, что вы, разве можно!
– И теософию и антропософию не люблю (делает брезгливый жест) – все это мне чуждо. Я как православная христианка отрицаю это, осуждаю и не понимаю…
Еще не знает, как будет встречать Новый год. Может быть, у друзей, которые живут в первом этаже, – боится утомлять лестницами сердце.
– Подумайте, Николай Николаевич все время отговаривал меня встречать Новый год дома, вместе с ними. Он убеждал меня, что здесь мне не место. А когда я сказала ему наконец, что решила быть в этот вечер у знакомых, он почти обиделся… и так серьезно объявил мне: «Ну, я так и знал!»
И при этом ее улыбка, такая особенная, и чудесный жест беспомощности и обворожительной женственности, которая всегда et malgré tout[926]
знает свою страшную силу.Мельком говорит о перевыборах в правление Союза, о своем избрании[927]
:– Я себя зачеркнула в списке, как это полагается… с чем же тут поздравлять? Смешно, правда? На первом заседании я не была, правда, потому, что не знала. Меня никто не известил…
– Да, на днях я видела Лихарева. Сидит в редакции такой несчастный, жалкий, уродливый, похожий на больного орангутанга. Заискивает перед всеми. Чуть не плачет…
Интересуется, была ли я на вечере Всеволода Рождественского, какие впечатления.
– Читал хорошо, приличные стихи, – отвечаю, улыбаясь, потому что знаю, к чему ведет разговор. – Читал хорошие, приятные воспоминания, написанные хорошей и приятной прозой. Такая поэтическая проза, высокого качества. Очень многословно, правда, но…
– Зощенко говорил мне, что от многословия Рождественского спасения нету!
– Ну, не совсем так… воспоминания легки, много анекдотов, о бале в Доме искусств, об Экскузовиче и бакстовском платье, «похищенном» Ларисой Рейснер[928]
, о Блоке, о беседах и прогулках с ним…Ахматова очень не любит Всеволода. Возмущается: