А знакомую песенку послушать – одно наслаждение. Как заведет, как заведет – так все и притихнут. Ежели который ружье чистил – возьмет курок, отведет, да так и стоит с отведенным; ежели сенник несет – так с сенником и стоит. Уж так играет Мозгунов, что и сказать вам не сумею, а особо коли «Вниз да по матушке по Волге». Крупно-то нам петь не годится, а эдак помаленьку-помаленьку – сидим да и припеваем ему. Сам Мозгунов родился на Волге, потому эту песню любит, любит и играет завсегда. А кончит играть, и «оттуда» заиграют. Не знаю, на чем они играют, а что-то на гармошку тоже подходит. Чувствуют, значит, что нашего беспокойства не будет, и сами начнут отдыхать – так оно и сходит: мы поиграем, они поиграют, а потом уж вместе пойдет. Окопы-то у нас близко, крик человеческий слышен бывает, а уж когда на гармошке, да в покойный вечер, – думаю, что пляшут они под нашего «Камаринского». У них вот не имеется наподобие этого самого «Камаринского», все по-другому, так что по незнанию и слушать-то никакой приятности не выходит. А под нашего «Камаринского» – поди, пляшут, он всем по нутру. А тут вот все темные ночи-то были – так мы и сняли у них за две ночи 5 караулов. Сняли, а они и обиделись, не хотели остаться в долгу – подобрались и задушили у нас троих. Мы им наутро и послали в награду письмо на собачьем хвосту». «Как на собачьем хвосту?» – спрашивает. «А так. У нас при роте за эти дни собачонка пристала – голодящая, негодная такая. Мы и привязали ей на хвост письмо, а написали по-своему. Взводный писал, и надо думать, что не по сердцу им будет, когда сумеют прочитать: у вас взводный мастер на эти штуки – пишет просто, а выходит крепко. Бумагу эту, записку, под задок прицепили, а на хвост, на край, четыре газеты сложили так, чтобы они раздувались да шумели. Ну а когда у собаки сзади шумит – известное дело, что она ходу надбавит. Подрезали газеты кружком и поставили ее, горемычную, возле окопа. Поставили прямо на немца. Сверху над ней взяли прицел.
Как ухнет – как она рванет, как помчится, как помчится. Тут уж только подавай бог ходу. Не оглянется, прямо бежит. А «они», надо быть, не поняли, в чем дело, спервоначалу пальбу открыли. Потом перестали и загалдели что-то по-своему. Думаю, что поймали собачонку-то; а ежели поймали и письмецо-то любезное прочитали: наш взводный писать умеет, нашу роту не посрамит».
– Господа, куда же вы идете? Этот вагон офицерский, идите, пожалуйста, взад, там есть еще вагон свободный.
– Нет, так что же нам?.. Куда же мы будем деваться с билетами-то? Надают сотню билетов, а сесть негде…
Вагон набит, как сельдяная бочка. Душно, накурено так, что дым колесом катится.
– Да не сюда, не сюда, господа. Кондуктор, это вагон офицерский? Офицерский, господа, он для нас.
Публика сначала останавливается, потом начинает пятиться задом и освобождает коридор. Хлынула с воли новая волна серых шинелей, и коридор в минуту был забит офицерами. Места было слишком недостаточно для той массы народу, которая расположилась в коридоре, – кто на чем: кто на тюке, кто на корзинке. Уборная была занята вещами, и умыться не было возможности. Перед Пасхой каждый вез в свою часть то подарки, то пасхальную пищу; у всякого были тюки, узелки, мешки с провизией. Одному офицеру не погрузили в Москве багаж, и он всю дорогу плакался, что нечем будет разговеться.
– Уж все сделали, знал, что обманут. При мне сложили на тележку, дождался, как и повезли. Эх, дурак, до вагона не дошел: выходит – повезли, а не довезли. Вот и разговляйся теперь!..
Ему соболезновали, давали советы, но всем советчикам уж было ясно, что Пасху встречать офицеру придется на сухую.
Я пристроился в крайнем купе, вошел, почти требуя себе места, и, следовательно, устроился; в вагоне всегда надо требовать, а не просить, потому что разгул совести и самосохранение там достигают предела: сидит какой-нибудь жук в углу, держит саквояж и уверяет, что тут еще сидит шестеро, что они временно вышли и проч., и проч. Не верь ему, не верь – непременно обманет!
Я не поверил и был прав. В купе было всего трое, вопреки доводам и уверениям о временно выбывших. Все офицеры, едущие из отпуска в свои части. Капитан, преждевременно расставшийся в 1905 году с университетом, все вздыхал о какой-то Лизе: «Эх, Лиза, Лиза… Ну и Лиза. Это вот так женщина, это я понимаю. Ну, огонь. Ой, Лиза, Лиза, Лиза.»