Интернирование отдельных групп воинов бывшей Галицкой армии в Домбе будоражило спокойствие наших воинов, а еще хуже отражались на них настроения галицкого села. Тревога охватила и правительство, и самого Петлюру. Дошло до того, что в Совете министров Никовский поднял вопрос о пересмотре нашего отношения к Польше. Конечно, о какой-то отдельной дороге от Польши невозможно было тогда говорить, но терпеть отношение галичан молча — просто не было сил. И случилось так, что тогдашний премьер В.Прокопович отправил меня во Львов, чтобы, побывав у наиболее видных граждан, посоветоваться о состоянии дела и их проинформировать о наши мыслях и настроениях. Видно, Совету министров с одной стороны нужен был какой-то конкретный материал, а с другой — объяснить свою позицию наиболее видным галицким деятелям и искать у них в Галиции моральной поддержки, или хотя бы толерантности.
Многих людей я во Львове увидел, некоторые из них меня дальше сеней не пустили; со многими я советовался, и как-то получалось так, что все почти направляли меня к митрополиту Андрею, как к тому, кто внесет и ясную мысль, и покой в раскачанное и враждебное к нам, разбитое на разные осколки галицкое общество. Да и он только один в силе собрать на совещание тех людей, которые уже так рассорились между собой, что и не способны на спокойное овладение ни своим умом, ни, тем более, чувствами. Нашлось среди львовян двое, которые близко к сердцу приняли нашу беду. Это были М.Кордуба{475}
и N…, благодаря стараниям которых удалось добиться, что однажды вечером позвал меня к себе Митрополит Андрей.Уже хорошо смеркалось, когда я добрался до Св. Юра и в митрополичьей палате, казалось мне, далекой от тревог мира, разыскал нужную дверь и разговорился с каким-то духовным лицом, наверное, келейником, который сидел в небольшом покое. Как следовало из разговора, он знал, что я должен прийти, и ждал меня. Проведя меня в соседнюю комнату, оставил на минутку одного. А вскоре послышались за дверью тяжелые и очень медленные шаги; дверь открылась, и в комнату прошла знакомая, но уже немного сгорбленная фигура. Поздоровались и сели друг против друга вокруг круглого стола. Напомнил я Митрополиту, что уже видел его в Петрограде. Видно, упоминание о весне 1917 года приятно было Владыке. Живее засветились глаза под седыми бровями, и, пробегаясь мыслью по всем событиям с тех пор, коротко записывал некоторые моменты, будто желая услышать другое о них, чем прежде слышал, мнение или уяснить себе какие-то подробности. Рассказывал я довольно долго, но все это были короткие, по возможности конкретные ответы на конкретно задаваемые вопросы. Где-то в начале нашей беседы в комнату вошел келейник, тихо поставил на стол огромную, открытую уже бутылку с одним бокалом и так же тихо вышел. Митрополит, налив мне в бокал сладкого и крепкого, как оказалось, меда, пригласил меня пить. Я пил понемногу, смакуя, слушал его и отвечал ему. Друзья, видно, рассказали подробно все, с чем я и за чем приехал, а Митрополит, видно, близко принял к сердцу дело, передумал его, обдумал и наконец рассказал, что и как он думает делать. Созовет наиболее видных людей и пусть здесь, у него в комнате, выслушают меня и выскажут свои мысли и сожаления. Что из этого получится — то и получится… Но пусть люди выговорятся, а из того видно будет, чем Львов дышит. Может, что-то и выйдет, а главное то, чтобы люди видели и знали, что даже разойдясь, и на противоположных даже позициях находясь, честно, по-человечески они к себе относятся и общим делом болеют.
Когда я встал, договариваясь относительно предстоящей встречи со львовянами, поднялся с большим усилием и Владыка. Доброжелательность светилась из его глаз, и из всего лица. Будто в знак своей доброжелательности, попрощавшись и пропуская меня в дверь, прижал слегка мощной рукой мне плечо. Какое-то тепло и бодрость почувствовал после такого прощания, когда очутился на улице и по темным улицам шел к Народной гостинице.