Горький финал жизни большого человека чаще всего потрясает неожиданностью. Судьба же Есенина чудовищно логична. Никаких игр случая (хотя поэт был горазд на рискованные авантюры), никаких внутренних изменений личности: выбивается в люди, торжествует, куролесит, покоряет Россию, восхищает великих современников, безобразничает, корежит судьбы встречных и поперечных, отчаивается, гибнет
Есенин подчинил всю свою жизнь писанию стихов. Для него не было никаких ценностей в жизни, кроме его стихов.
Этой жутковатой сентенцией начал воспоминания о Есенине Сергей Городецкий – бывший символист, акмеист, неоязычник и потрясатель основ, будущий советский лизоблюд, темпераментно отрекающийся от живых и мертвых. Но сколь ни пакостен этот экспонат нашего литературного террариума ХХ века, только смесью зависти и скрытого презрения к Есенину его тезис не объяснишь. И не опровергнешь никакими рассуждениями – ни адвокатскими (про березки, шестую часть земли, братьев наших меньших), ни прокурорскими (про жажду славы, первенства, богатства). Цитата из Городецкого возникает в главе о юном, безвестном, киснущем в Москве и только примеривающемся к броску за славой стихотворце. Авторы используют мемуарное свидетельство как незапланированный комментарий к признанию самого Есенина, о котором Городецкий, разумеется, слыхом не слыхал.
Мое я, – пишет Есенин Марии Бальзамовой 29 октября 1914 года, – это позор личности. Я выдохся, изолгался и, можно даже с успехом говорить, похоронил или продал свою душу черту, и все за талант. Если я поймаю и буду обладать намеченным мною талантом, то он будет у самого подлого и ничтожного человека – у меня…
Отвлечемся от декадентской риторики («сологубовщины», как пишет там же Есенин). Ни «самым подлым», ни «самым ничтожным» Есенин, разумеется, не стал. Но печальную правду о себе все же выговорил. Биографы точны: «юношеское письмо выглядит <…> как прозаический набросок к “Черному человеку”», поэме, в которой жгучая ненависть к себе, ужас от себя, страх себя неотделимы от упоенного любования – нет, не собой, но своей «ухватистой силой», своей артистической судьбой, своими стихами, ради завораживающего звона которых можно не только зеркало разбить, но и удавку затянуть.
Об этом и написана книга Лекманова и Свердлова. В ней нет ни ханжества, ни блудливого подглядывания в щелочку, ни стремления списать трагедию на «внешние обстоятельства». Да, Есенин был образцово-показательным модернистом, и это кое-что в нем объясняет. Как и крестьянское происхождение. Как и разлад в родительской семье, отлившийся неприятным детством. Как и общее безумие войны и революции. В конце концов живет и пышно процветает концепция, согласно которой всякий художник – чудовище. Мне эта «романтическая» («авангардная», «постмодернистская» – ярлыки клеить можно какие угодно) доктрина кажется вздорной, но и признав ее резонность, никуда не денешься от скучного, но неопровержимого трюизма: каждый поэт (и будем уж последовательны – каждый человек) сходит с ума по-своему. Есенин решительно не похож ни на типового модерниста, ни на среднего выходца из низов, ни на стандартную жертву общего помрачения, ни на «гения» из бульварного романа (и не менее пошлых «продвинутых» трактатов об искусстве как болезни). Чего-чего, а резко очерченной индивидуальности у этого любителя менять маски не отменишь. Он сам строил (и выстроил) свою жизнь как пьедестал для поэзии. Для него и всероссийская слава была не целью, а средством – она стимулировала поэтический рост. До поры. Так действует любой наркотик. Потом наступает ломка. Есенин и ее умел пустить в дело: порукой тому – «Черный человек».
Здесь бы и крикнуть: