Мы уже приступили к десерту, когда к нам приблизился мужчина. Он, как и все остальные, поздоровался с Клэром. Правда, потом наклонился к нему, завладел его вниманием и стал говорить ему о не знакомых мне людях. Я понимаю, что мужчина хочет, чтобы Клэр убедил одного из продюсеров дать ему роль. Клэр отвечает, что он уже пытался, что это невозможно, что он сам над этим не властен, но мужчина не уходит – он пьян. Неожиданно он замечает меня и говорит:
Представляю, как они перешептываются: кто эта девчонка с Клэром К.? Его новая курица!
Этой ночью Клэр ко мне не притронулся. Он проводил меня до двери моей комнаты, протянул руку и сказал
Мадемуазель!
Может, потому, что я увидела его раньше, чем других; может, потому, что он молод и его волосы спускаются до шеи, ниспадая на ворот накрахмаленной рубашки, а в глазах его легко потеряться, как в ночи; а может, по какой-то другой неизвестной причине, но мне очень нравится пианист. Он, кстати, не пианист, а актер. Безработный актер, по всей видимости. Он играет в массовке и изображает тени ради пары долларов. Я не знаю, какие у них отношения с Клэром, но создается впечатление, что он у мэтра на привязи. Может, Клэр занял ему денег или пообещал роль, или еще что-нибудь.
Я часто вижу пианиста. Он живет неподалеку, в десяти минутах отсюда у подножия холма, на котором стоит замок. У него беспокойные глаза, и он мало говорит. Кажется, что он никогда не бывает спокоен и что ему абсолютно наплевать на окружающий его мир, и все же он им наслаждается. Он как принц, танцор, у которого могло бы быть всё, хоть он и знает, что у него нет ничего или почти ничего. У него осталось только старое испанское поместье, разваливающаяся асьенда, машина с вмятинами и друзья или, скорее, связи родителей, погибших пять лет назад в автомобильной катастрофе. Старинное состоятельное семейство из Лос-Анджелеса. Клэр и другие люди, торчащие в замке, завидуют ему.
На здоровенной машине с откидным верхом цвета зеленого миндаля и с сиденьями из потрескавшейся на солнце красной кожи он приезжает сюда почти ежедневно, а сегодня я еду прогуляться с ним. Клэр согласен, даже если видит, что я уж больно волнуюсь от одной мысли об этой прогулке. Да, он держит пианиста в кулаке, и пианист знает об этом. Его, может, даже возбуждает мысль о том, что я отправляюсь кататься с другим мужчиной. Клэр странный. Он попросил меня переодеться во что-нибудь более короткое и с декольте поглубже: не ехать же в город вот так, в старых джинсах и футболке! Точно его, должно быть, возбуждают фантазии и риск.
Пианист сигналит, торопит меня.
Ох! Я иду, я готова, спускаюсь… Как только мы выезжаем за ограждение, я быстро пересаживаюсь рядышком с ним на переднее сидение, которое теперь обжигает мне ляжки. Пианист вдруг становится очень застенчивым. И я тоже. Я хочу увидеть море, я не выезжала отсюда с тех пор, как приехала, а это было больше недели назад. Машина едет по проспектам и извивающимся на холмах дорогам. Я запрокидываю голову: пальмы над моей головой касаются неба. Пианист, как принц, беспечно держит руль своей великолепной левой рукой, украшенной золотым перстнем-печаткой, тогда как его правая рука лежит на спинке моего кресла, прямо за шеей. У меня мурашки бегут по коже, когда она случайно касается моего затылка. Он везет меня на причал Санта-Моники по Пасифик-Кост Хайвей, самой красивой дороге в мире, по его словам. Она огибает океан и сияет под солнцем Лос-Анджелеса – последняя дорога Запада. «С другой стороны, – говорит пианист, – на расстоянии тысячи километров, за течением, островами и бурями – Хиросима. Человеческое безумие скоро уничтожит мир. Так повеселимся же, пока еще есть время, – продолжает он, – совершим пустячный круг на колесе обозрения на причале Санта-Моники и съедим по вкуснейшему ванильному мороженому из свободного мира – мира победителей, – украшенному маленькими бумажными американскими флагами».