Льет как из ведра. Ох уж эта холодная весна! Сухая, как кость, вплоть до текущего момента, но ни одного ясного дня. Так что ношу свое красное пальто, которое зимой похоже на ягоду боярышника. Неделю или две назад, единственной теплой ночью, я была у Виты и слышала пение соловья. На прошлой неделе мы замерзли в Родмелле, когда ездили в офис «Philcox»; нам обещают пристроить две комнаты всего за пару месяцев и £320. Было холодно, но как же тихо, как спокойно без голосов и разговоров! Как я противилась нашему возвращению; как же быстро переключилась на социальный режим своей души; ходила обедать с Сивиллой и получила там за свои страдания целых шесть минут сносного общения с Максом Бирбомом. Но боже мой, как мало меня теперь волнуют разговоры с известными людьми! Неужели мы все охладеваем и черствеем? Неужели вглядываемся в старые лица друг друга, словно в лунные кратеры? (На днях я видел в телескоп Виты серебристо-белые пятна, похожие на те, что образуются при попадании воды в алебастр.) Я начинаю думать, что молодость – единственное, на что стоит смотреть; в среду поведу Джудит[849]
в Колизей.Забыла сказать, что стройка возобновилась и насос опять шумит. Но я твержу себе, что привыкну – конечно, привыкну.
Сегодня утром я начала править «Фазы художественной литературы» и, сделав это, уже вижу свой путь к полноценной образной книге.
Тем временем я все быстрее и быстрее вливаюсь в поток лондонской жизни; завтра будет Кристабель; потом лекция Морона[850]
, Мэри, Кейнс и Элиот.Бедняга Том – истинный поэт, как мне кажется; лет через сто его назовут гением, но вот какая у него жизнь. Я стою и полчаса слушаю рассказ о том, что Вивьен не может ходить. У нее отнялись ноги. Но в чем дело? Никто не знает. И вот она лежит в постели, не может надеть туфли. Возникают проблемы со слугами – унижение. И после бесконечных споров о визитах, которые Том не может совершать уже восемь недель из-за переезда и пятнадцати кузенов, приехавших в Англию, он внезапно кажется подавленным, растроганным, трагичным, несчастным, сломленным, когда я предлагаю прийти на чай в четверг[851]
.Ну вот, я закончила то, что называю окончательной редакцией «Женщин и художественной литературы»; теперь Л. может прочесть ее после чая, а я, пресытившись, отдохну. Насос, который я на радостях считала затихшим навсегда, опять шумит. Насчет «Женщин и художественной литературы» я не уверена – блестящее эссе? – рискну сказать, что в него вложено много сил и мыслей, сгущенных до консистенции желе и окрашенных, насколько вышло, в красный цвет. Но мне не терпится покончить с этим, чтобы писать без всяких границ, которые то и дело бросаются в глаза; в данной работе я была слишком близка к своим читателям; приводила понятные факты и легко связывала их между собой.
Опять сыро, иначе мы бы поехали в Хэмптон-корт[852]
с Роджером и Мороном. И все же я рада дождю, ибо устала общаться. Мы видели слишком много людей – Сидни Уотерлоу[853], вероятно, самый интересный из них и как будто бы вернувшийся с того света. Отчаявшийся, напыщенный, печальный, респектабельный пожилой человек; светский, но, как обычно, дрожащий в своей скорлупе. Любая булавка пронзает его беззащитную кожу. Мне он понравился. Мы встретились в темном зале и радовались темноте. Разговор складывался весьма непринужденно; говорили о Люси Клиффорд и похоронах с отпеванием[854], о его уланах и положении дел в Бангкоке – темы выбирал он. Там собственная важность ему очевидна. В Оаре же он никто. Вот почему Сидни предпочел бы вернуться в Бангкок и навсегда остаться влиятельным человеком на Востоке. Он больше не может искать истину – он прозрел и понял, что искал власть. По его словам, он больше ни во что не верит и теперь убежден, что никогда не изменится. Потом, сменив на мгновение тему, он вдруг разразился потрясающей речью о Шпенглере[855], который якобы перевернул его мир – сделал бесконечно больше, чем кто-либо другой, – такой он целеустремленный, стабильный и независимый.