Читаем Дневники 1930-1931 полностью

— Как честно! — повторил Мантейфель.

Между тем каждый из них, ударив честно в лоб, при повороте потом мог бы очень легко ударить рогами в незащищенный зад. И всякому, конечно, пришло в голову сравнение с людьми: кажется, если бы так просто честно дрались между собой люди, не подставляли бы <1 нрзб.>, не били бы в зад, то как легко бы жилось, сколько сам бы побил за правду…

— Да, честно дерутся! — еще раз повторил со вздохом Мантейфель и удалился, сказав, что вернется через пять минут.

Мы продолжали смотреть на честный бой горных козлов и, как вскоре оказалось, оба мы думали об одном и том же, именно, что М., подчеркивая «честность» в бою у козлов, выдавал горечь свою и пораженное место в бою с людьми. Я сказал пушнику из Америки:

— Мне кажется, что М<антейфель>, такой удивительный работник, недостаточно признан у нас.

— Да, — сказал американец, — мне тоже кажется, что он мало использован.


Ныне религия в СССР признается дурманом, и это проникло так глубоко, что семилетний мальчишка швыряет камнем в священника и кричит на всю улицу: «Поп!» Несмотря на это Ш<ик>, еврей, переходит в христианство и делается священником{240}. Некто N, из старой военной семьи, кровный ненавистник большевиков, из-за любви к военному делу служит в Красной Армии высоким командиром и, положим, да, я в этом уверен, честно служит. Ему почет и уважение, и он официально признается революционным существом.

Итак, объективно еврей — священник Ш., контрреволюционер, а N — революционер. Субъективно же, напротив, гонимый из ссылки в ссылку, униженный на улице мальчишками еврей есть именно революционер, а военный N, столь любящий войну, что жертвует всеми своими убеждениями, именно контрреволюционер. Так вот у нас теперь хотят, чтобы художник стал на сторону военного N.


18 Мая. Выходки критиков в литературе и может быть даже просто падение своего значения, равно как оскорбления тех, кто не знает, что говорит, вроде <фининспек.> и тому подобное, не надо принимать к сердцу как личную обиду, вскрывающую иногда все старые раны. Разрушительный период революции совершенно то же самое, что и война, а война в отношении личности все равно, что чума или холера, и средства спасения те же самые: не пей сырой воды и т. п. Творчество — это единственная сила против обиды, и вся энергия должна быть направлена на сохранение того творческого светильника, с которым поэт выходит в то время, когда кончается действие разрушительных сил и жизнь вступает в пору созидания. Мне тяжело теперь, потому что десять лет я писал в чаянии, что собственно разрушение кончилось и начинается созидание жизни, лучшей, чем старая, разрушенная. Я обманулся, и теперь очень тяжело ждать нового подъема.


М. М. сказал, что «созидательного» периода в революции не существует, революция только разрушает.


19 Мая. Почему-то нет вовсе цветов, и только мать-мачеха желтеет по берегам ручьев. Черемуха еще не цветет, все как-то холодно.


Собираюсь с силами. К записанному вчера о творчестве, смывающем всякую обиду, прибавляю, что всякому творчеству предшествует момент самоустройства, подобный тому, как в быту, устраивая семью, человек делает себе дом. Правда ведь, чтобы просто мысль записать в лесу, надо остановиться или даже присесть на пень. Конечно, можно и нужно писать о разрывах, но собственная авторская установка похожа на рычаг, имеющий где-то точку опоры: рычаг, поднимающий в настоящем из прошлого в будущее. Эта установка рычага, или гармоническое соприкосновение с органическим целым мира, легко смешивается с тем мещанским спокойствием, к которому стремится усталая робкая забитая душа. В революционное время этого спокойствия быть не может, и нужно выработать особую гигиену для борьбы с соблазнами такого спокойствия.


Очень возможно, что творческая предустановка, которую изображаю я в «Родниках Берендея» или в последней главе «Кащеевой цепи», принимается публикой за то мещанское спокойствие, иллюзорную идиллию, которую вообще соединяют со словом «природа». С другой стороны, в это напряженно-индустриальное время мысль невольно остерегается притягательной силы Земли, как предустановки индустрии: с этой землей связаны имена Руссо, Толстого и особенно народников, построивших неверную систему жизни. Главное плохо, что публика развращена дурной литературой и привыкла догадываться (вот что выходит). Никому не приходит в голову читать мои вещи не символически, т. е. за простотой моего языка видеть и простую, хотя и поэтическую жизнь. Пиши я о заводах, конечно, я и там бы нашел Землю и говорил то же самое, но тогда у меня не было бы таких сбивчивых понятий, как природа и т. п., и скорее мог бы выбиться к широкому пониманию меня обществом. Но ведь целая жизнь истрачена в скитаниях по лесам, и переключаться на индустрию трудно, особенно в спехе, при посредстве командировок от журналов или бригад с их условностью.

На последние слова ответят: «пишите о колхозах».


Перейти на страницу:

Все книги серии Дневники

Дневники: 1925–1930
Дневники: 1925–1930

Годы, которые охватывает третий том дневников, – самый плодотворный период жизни Вирджинии Вулф. Именно в это время она создает один из своих шедевров, «На маяк», и первый набросок романа «Волны», а также публикует «Миссис Дэллоуэй», «Орландо» и знаменитое эссе «Своя комната».Как автор дневников Вирджиния раскрывает все аспекты своей жизни, от бытовых и социальных мелочей до более сложной темы ее любви к Вите Сэквилл-Уэст или, в конце тома, любви Этель Смит к ней. Она делится и другими интимными размышлениями: о браке и деторождении, о смерти, о выборе одежды, о тайнах своего разума. Время от времени Вирджиния обращается к хронике, описывая, например, Всеобщую забастовку, а также делает зарисовки портретов Томаса Харди, Джорджа Мура, У.Б. Йейтса и Эдит Ситуэлл.Впервые на русском языке.

Вирджиния Вулф

Биографии и Мемуары / Публицистика / Документальное
Дневники: 1920–1924
Дневники: 1920–1924

Годы, которые охватывает второй том дневников, были решающим периодом в становлении Вирджинии Вулф как писательницы. В романе «Комната Джейкоба» она еще больше углубилась в свой новый подход к написанию прозы, что в итоге позволило ей создать один из шедевров литературы – «Миссис Дэллоуэй». Параллельно Вирджиния писала серию критических эссе для сборника «Обыкновенный читатель». Кроме того, в 1920–1924 гг. она опубликовала более сотни статей и рецензий.Вирджиния рассказывает о том, каких усилий требует от нее писательство («оно требует напряжения каждого нерва»); размышляет о чувствительности к критике («мне лучше перестать обращать внимание… это порождает дискомфорт»); признается в сильном чувстве соперничества с Кэтрин Мэнсфилд («чем больше ее хвалят, тем больше я убеждаюсь, что она плоха»). После чаепитий Вирджиния записывает слова гостей: Т.С. Элиота, Бертрана Рассела, Литтона Стрэйчи – и описывает свои впечатления от новой подруги Виты Сэквилл-Уэст.Впервые на русском языке.

Вирджиния Вулф

Биографии и Мемуары / Публицистика / Документальное

Похожие книги

Актерская книга
Актерская книга

"Для чего наш брат актер пишет мемуарные книги?" — задается вопросом Михаил Козаков и отвечает себе и другим так, как он понимает и чувствует: "Если что-либо пережитое не сыграно, не поставлено, не охвачено хотя бы на страницах дневника, оно как бы и не существовало вовсе. А так как актер профессия зависимая, зависящая от пьесы, сценария, денег на фильм или спектакль, то некоторым из нас ничего не остается, как писать: кто, что и как умеет. Доиграть несыгранное, поставить ненаписанное, пропеть, прохрипеть, проорать, прошептать, продумать, переболеть, освободиться от боли". Козаков написал книгу-воспоминание, книгу-размышление, книгу-исповедь. Автор порою очень резок в своих суждениях, порою ядовито саркастичен, порою щемяще беззащитен, порою весьма спорен. Но всегда безоговорочно искренен.

Михаил Михайлович Козаков

Биографии и Мемуары / Документальное