Вся Москва в морозном инее и тумане. Ходил по метро, присматривался, как люди одеты — портфели на кожаных ремнях через плечо; женщина в ватных штанах и куртке хаки, повязана белым платком — и с перманентом; другая — в резиновых сапогах, третья — в меховых, в простых чулках и в туфлях уже кажется чудовищно соблазнительной, наверное. Видел, красноармейца в матерчатых, белых, [нрзб.] сапогах — наверное, такие заменяют валенки. Снизу, по эскалатору поднимались скуластые, широколицые мальчишки. Я подумал — природа их сделала широколицыми для того, чтобы показать, что у этой женщины много жира,— он был тогда так редок! Как и сейчас. Никому не в упрек,— но вот я, кажется, уже очень почтенный писатель, два месяца не ел масла, просто и не видал его.
241
16. [
I]. Суббота.Холод. Говорят — 33°. Вышел на часок,— в книжный магазин,
купил что-то об Элладе,— замерз страшно. Сижу за столом. Ноги в меховом мешке из волчьей шкуры. Терпеть можно, но мерзнут пальцы. Хотел пойти в “Гудок” — холодно, отказался от этой мысли. Надо бы получить жалованье, гонорар,— но получек мало и, стало быть, торопиться нечего.
Написал первую главу “Сокровищ”.
Идут женщины, разговаривают. Одна жалуется — от бомбы треснул дом, сколько ни топи печь — согреть невозможно, а через дымоход от железной печки дым не тянет. Ложатся, поэтому, в постель с 8-ми часов вечера.
Если бы я пожелал дать картину зимы 1943-го года в Москве для кино, я снял бы вестибюль “Правды”. Открываешь дверь. Блестящие металлические вешалки, отполированный прилавок, за ним — женщина, принимающая пальто. Однако пальто нет. А на всех вешалках — авоськи из сеток, в них кастрюльки, какие-то мешки... С первого взгляда похоже на то, что брошены сети... Сети смерти, да?
Приведено в газетах выступление германского радиокомментатора о нашем походе на Северном Кавказе. Из этого выступления явствует, что наше наступление,— в особенности, по-видимому, по направлению к Ростову,— приостановлено. Так как даты выступления немецкого комментатора не приводится, то, надо полагать, он выступил несколько дней назад, когда, действительно, наступление могло быть приостановленным. Сейчас, поскольку мы его приводим, возможно, наши опять прорвали фронт, потеснили немцев. Уже несколько дней нет сообщений, точных, о том, что творится в районе среднего Дона. Кто знает,— не у стен Ростова ли мы? Как странно писать эти предположения. Пройдет год, быть может, и все будет ясно... Внизу, у входа в Союз писателей, холодище страшный, а тут еще ежеминутно открывают дверь, таскают в дом дрова. Сторожиха,— у пустой вешалки — бранится:
— Этак и замерзнуть можно, дьяволы! А помирать мне не хочется. Мне тоже надо посмотреть, что с Гитлером сделают.
Стал читать вчера “Былое и думы”. Прочел половину первого тома и отложил. Не понравилось. Почему бы? — Думаю, анализирую себя. Злость раздражала. Книга написана говном, разве что, для разнообразия,— меду капнет. Сейчас требуется буколика, пус-
242
тяк, цветочки. Растрепанный том П.Лоти стоит 20 рублей,— без переплета. Герцен, под редакцией Лемке,— стоит на полках, никто и не спрашивает о цене. В библиотеке писателей спрос на Авсеенко, Маркевича, Потапенко, Сенкевича.
Тамара пишет: “На детей, выздоравливающих, в день выходит 250 рублей, а на нас — 30”. Да и как иначе — два яйца — сорок рублей, гранат — 50, и для бульона — куриные ножки. Ее телеграмма сегодня: “Мальчики поправляются, непрерывно требуют пищу”, видимо, все еще думает, что я не перевел денег.
Вечером приглашал Б.Ливанов. Идти холодно, и не идти холодно. Скорей всего, что пойду. Да и то,— надо же и поговорить с кем-нибудь. Правда, Ливанов будет жаловаться, что ему мало славы, денег, уважения... В той или иной мере все на это жалуются. И я в том числе,— да простится мне прегрешение мое!
17
. [I]. Воскресенье.Днем — разговор с Николаем Владимировичем. После трех рюмок он начинает рассказывать о 14-м годе. Досидел до 6-ти, а затем проводил меня к Бажану. Утром Ник[олаю] Владимировичу звонила Тамара: “Дети поправляются, но сердчишки ослабели и они еще лежат”. Сегодня из Ташкента выехала Таня, везет громоздкий багаж — надо спасать через “Гудок”. У Бажанов Антокольский читал поэму об умершем сыне, убитом недавно
244. Лицо похоже на маску, дергается, вытаращенные глаза, словно он не верит, что жив еще. Жена вяжет чулок. Она привыкла. Ему, конечно, легче оттого, что он высказался — сыну было 18 лет. Какой-то украинский писатель, бывший у Бажана, говорит, что с последней подводной лодкой, пришедшей в Севастополь, привезли бочку пива и фильм “Пархоменко”. Смотрели фильм в подземелье и будто бы, просмотрев, велели передать мне привет и поцелуй. Врет, наверное, насчет поцелуя и привета. Но, как бы то ни было, мы расцеловались.Великая радость: добивают две немецкие дивизии под Сталинградом. Пожалуй, это первая,— бесспорная,— победа над немцами за все время войны, исключая, ясно, поражения их под Москвой.
Однако очереди говорят не о победе, а о том, что “ничего не объявляют” по карточкам.
243