Русское минское общество, глубочайшим образом провинциальное, поразило нас ненавистью к полякам! К «освободителям» Минска! Это было столь дико для нас, что мы долго не могли опомниться, а когда опомнились, – то сразу стали в определенную оппозицию.
Конечно, поляки, особенно низшие служащие, вели себя глупо в отношении русских. Ненавидели их наравне с евреями и держали себя подчас как завоеватели. Но это была мелочь, это было ничто перед ужасом, от которого поляки
(Теперь, через 8 месяцев, когда Минск снова прошел через этот ужас и до сих пор под «Советами», – хотелось бы мне повидать этого старого идиота Ив. Ив. Метлина, упрекавшего нас, на одной частной вечеринке, в полонизме, когда поляки даже «русского языка» русских лишили!)
Был там и кружок уже совершенно правых, «остатков», но с ними мы меньше общались. Епископ Мелхиседек, молодой, болезненный, красивый, – был там центром обожания.
Он в самом деле не без интереса. К нам отнесся очень хорошо с самого начала. Держал себя в Минске, по отношению к польским властям, весьма тактично. Нас приятно удивлял своим желанием «современности» – напоминал мне лучших иерархов Петербурга времен первых Рел. – Фил. Собраний. Стремление к «интеллигенции». И с этим – несомненно религиозное мужество, при случае подвижничество. (Не знаю, что с ним теперь, после взятия Минска снова, но уверена, что он держал себя достойно.) Я вернусь еще к Мелхиседеку, а пока продолжаю нашу историю.
Мы очень скоро читали нашу первую лекцию, все вчетвером, в Городском театре (против гостиницы «Париж»). Устраивали ее заведующий русской Пушкинской библиотекой (доктор Болховец, очень милый). Наплыв народа был такой, что мы, придя в театр, не могли пробраться и уж хотели идти назад. К «толпе» у нас остался вечный ужас. Но после скандалов, криков полиции – прошли, наконец. Вся снежная, темная площадь была запружена не попавшими.
Мы решили эту лекцию повторить.
Среди кучи всяких людей, стремящихся в нашу гостиницу, не из последних был и Гзовский, редактор местной русской газеты, «Минского курьера». Это московский поляк, мелкий когда-то репортер, помыкавшийся по свету. При большевиках был в большевицкой газете, возможно, шпионил полякам (мог бы, при случае, и обратно). Громадного роста, с зычным голосом, самый характерный Хам, какого я только видала на своем веку. При том захолустно-провинциальный (уж был ли он в Москве?).
Он тотчас понял, какие выгоды обещает ему наш приезд. Решил «использовать» его, принялся ухаживать за нами, стал печатать всякие «интервью» и собственные статьи о Дмитрии Сергеевиче («Ублюдок и Титан»).
Мы это отлично видели и смеялись над его грубыми ухаживаньями, которые были бесполезны: и без них мы, одичавшие, оголодавшие без «слова», заряженные Совдепией, пошли бы на буро-желтые страницы его убогого «Курьера». Он был яро антибольшевицкий – чего же еще нужно?
Ко второй лекции мы уже не жили в «Париже». Меня и Дмитрия Сергеевича Мелхиседек устроил в женском монастыре, в доме игуменьи. Две комнаты на второй половине домика (их нам уступила жившая там Мария Алексеевна Гернгросс, весьма милая, энергичная и благодетельная дама, бывшая аристократка, поклонница Мелхиседека). Дима переехал в комнату на другом конце города, у Хитрово, а Володя, вскоре, к какой-то даме-бабе за реку.
Совершилось наше первое разделение.
Замечу, однако, что это внешнее разделение, наше с Димой, которое как будто обуславливалось внешними причинами – жилищным кризисом, – мне очень не нравилось. Давнишняя мечта Димы – не жить с нами. Я не буду здесь касаться всех разнообразных причин рождения такой мечты. Отмечу одну, последнюю, которая вышла наружу с войны, – это сама война и несходство отношения к ней. Мы уже явно пошли по разным линиям. Внутреннее несходство, «разность убеждений», так сказать, неуловимо перешло в чуждость кожную… так что и Февральская революция нас не сблизила, хотя могла бы, в сущности.
После революции (для меня она была неизбежна во время войны, я только не знала, будет ли «Она» или страшное «Оно») я уже стояла за войну. Я еще надеялась, но Дима почти сразу погрузился в полное отчаяние.
Большевики, несмотря на нашу общую к ним ненависть (соединяла ли кого-нибудь ненависть?), все время углубляли трещину между нами. Перед самым переворотом, когда я (и Д.С.) пытались помогать Савинкову, Дима резко, почти грубо, отмежевался от последнего: «Я не участвую. Вашей политики я не знаю…»
То же самое, когда я помогала социал-революционе-рам, Учредительному собранию (в сущности, Чернову), писала им прокламации и манифест, считая, что хочу помогать без различия всем, кто только сейчас действенно борется с большевиками…
Дима все время был против меня. До такой степени, что даже в «ориентациях» мы не сходились; его периода германской ориентации у меня никогда не было. Дима вообще одной линии действия не имел. Мы никто не имели этой линии конкретно, но у Димы не было ее одной и внутренно.