При каждом наступлении «белых генералов» – вечный крик, раздраженное страдание, когда я говорила, что «ничего не выйдет», что нельзя «с остатками», что нужна «третья» сила.
– Ну и создавай эту «третью»! Ее нет! Создавай, ведь я тебе не мешаю! А пока – молчи, не каркай, не смей «о них» говорить!
О всяком «социализме», о всяком «Учредительном собрании» даже слышать не мог, намека не переносил.
Ожесточенно страдал и опускался, страдал до смерти. С отвращением, пассивным, соглашался на отъезд. Последний побег наш – было наше «насилие» над ним, как он говорил. И в самом деле, можно сказать, что Дм. С. насильно увез его – он был инертен и безучастен, при озлоблении.
Но с переезда, и особенно начиная с Минска, когда мы стали немного оглядываться, вдруг оказалось, что у нас одна и та же «политика». Не сговариваясь, мы одинаково отнеслись к Польше, к полякам, оказались в той же, до мелочей, позиции. Спор о «границах», этот праздный, преступный и абсурдный в корне спор, одинаково возмущал нас. Когда Дима впервые напечатал у Гзовского, что пресловутые границы 72 года – только справедливость, – под этим как бы мы все подписались.
Дима даже написал, что Саксонская площадь в Варшаве была бы красивее без памятника русского самодержавия – Собора, и его следовало бы срыть. Я и ждать этого от Димы не смела – и не чувствовала себя от радости, наблюдая эту перемену. Линия казалась нам – мне – очень верной. Ведь были – большевики. И мы их знали. Наш побег оправдывался только ежеминутной работой
О позиции Савинкова, когда он приезжал в Варшаву, ходили разноречивые слухи. Неужели он не с нами? Савинков был представителем Колчака, теперь Деникина… А Деникин уже был при своем естественном конце… Кроме того, соображали мы, Савинков
Впрочем, я не сомневаюсь, что он
Необыкновенное согласие «убеждений», однако, не приблизило к нам Диму. Он по-прежнему раздражался Дмитрием, чисто внешне, но непреодолимо. Писал мне записки, что «ко мне не пробиться благодаря моему окружению, когда ни придет – тут же Володя, тут же Дмитрий». Потом звал меня к себе «говорить о политике». Радость от этого глубокого согласия между нами у меня была большая и надежды большие…
Не закрывала глаза на то, что это согласие не уничтожает чуждости… но думалось, что это пройдет, да ведь это и личное – такое неважное перед Главным!
Вторая наша лекция прошла тоже с громадным успехом, – публичным, – ибо минское общество уже начало весьма коситься на нас за полонофильство. Было громадное собрание и у Мелхиседека, где мы все выступали. Вскоре, однако, и Мелхиседек, несмотря на свой либерализм и современничанье, стал нами «огорчаться», особенно Димой, за его «варшавский собор».
А для меня этот Димин «собор» был особенно ценным показателем перемены: даже уклон к православию не помешал главной линии.
Сжимали сердце слухи о мире с Совдепией. Явно Польша еще не знала того, что мы знали, не знала большевиков. Срыв мира наполнял нас новой надеждой.
Поезда в Варшаву не ходили. Мы оставались в Минске. Дмитрий стал готовиться к третьей лекции, совершенно польской, к лекции о Мицкевиче.
Несколько современных слов, для памяти, раньше чем буду продолжать эпопею. Сегодня опубликовано перемирие Польши с Совдепией. Мир будет через несколько дней. Очень тяжело. В субботу Пилсудский объявил Савинкову, что в течение 6 дней все русские войска должны оставить польскую территорию. На заседании политического комитета в понедельник было решено, что отряд Пермикина пойдет на юг, к Петлюре, а Балахович на Гомель, Жлобин… и далее на Москву. С ним уедет и Савинков. Мы ужинали вместе в понедельник. Необыкновенно тяжелое воспоминание. Дойду в свое время.
Сегодня известие, что Балахович занял «самовольно» Минск (он, по условиям, остается Совдепии). Балахович сам в Варшаве. Вчера вечером у него в Савой был Димитрий на «скучном» торжестве. Дима в Париже (послан), с нами разведется, ибо его вызывают скорее, а мы уезжаем ровно через неделю.
Возвращаюсь.
Помню розовые утренние рассветы в оснеженное окно моей монастырской комнаты. Стена собора, в саду, вся в заре. Сны, от которых плачешь, просыпаясь. Все те же, те же… Если очень громко плачешь, Дмитрий будит из соседней комнаты.
И опять засыпаешь, за своей ширмой, пока, совсем утром, не внесет мать Анатолия, самая благообразная из монахинь, самоварчик, не подымется и Дмитрий, собираясь идти в ванну умываться.