Володи, конечно, тут не было. Вообще же я должна сказать несколько слов о Володе. До сих пор он, в свою меру, во всей этой польской эпопее, был вместе с нами: и у Оссовецкого, и в Польско-Русском обществе, и у мессианистов, и лекции читал тоже везде с нами вместе. Это мне казалось, помимо всего другого, хорошим символом: не все «седые и лысые»… И если б у него характер поактивнее, то было бы, конечно, еще лучше. Он мог бы завязывать связи собственные с людьми, с которыми мы не могли связаться, благодаря нашему положению и, главное, нашему возрасту. У нас могла бы создаться периферия. Большевики понимают не хуже меня, как нужна молодежь, и притом отнюдь не только в виде пушечного мяса…
Этого, благодаря Володиному характеру, пока не выходило. Он просто оставался «на наших стезях». Я надеялась, впрочем, что в конце концов будет именно то, что нужно, и пока оставляла как есть.
Надо еще прибавить, что Володя очень доверчив, наивен, невинен – в общежитии, в смысле условного «умения жить». Он не имел «светской практики» и не умел вовремя приходить – вовремя уходить, выгодно быть и выгодно не быть. Конечно, и весь уклад жизни наш был совершенно исключительный. Я не знаю и сама, будь я Володей на Володином месте, нашла ли бы я тот исключительный такт, с которым надо было «выгодно приходить и уходить», мудро держать себя… не с нами, но с нашими людьми.
Во всяком случае лишь с Крулевской я тут почувствовала особые трения. Дима как будто раздражался. Наконец, по поводу Деренталя (и уж со слов «конспиративного» Деренталя) сказал мне. Я, конечно, сказала Володе, – но уж это беда, когда нужно сказать: непременно человек станет самым «невыгодным» образом – уходить!
Последнее время при Дерентале Володя и уходил.
Не было его, конечно, и при первом свидании с Савинковым, но и потом не было. Большей частью, едва являлся Савинков, – Володя уходил. Сидел в комнате Дмитрия. Потом, если мы пили чай, я его звала – приходил, но был тенью, что совершенно естественно… хотя и неестественно.
(Таковы уж все люди: склонны других прежде всего брать, как тень… мешающую или помогающую. И когда чувствуешь, что тебя берут за тень, – трудно не входить в роль.)
Дима не приехал утром, встречавший его Володя сказал, что поезд опоздал.
Но теперь мне
Мысль эта: Дима не будет жить у нас, остановится в гостинице. Он туда прямо и проехал.
Легко объясниться внешним образом (предлоги) и невозможно оправдать внутренно.
Да, я забыла абсурдную психопатию Варшавы и несчастье Димы. Оттого я и не думала об этом. Теперь я почти уверена.
Конечно, конечно, так и случилось.
Дима живет в гостинице. Он еще здесь. Мы редко видимся. Дело, за которым он приехал (доставать деньги для интернированного в Польше отряда Савинков – Балахович), не удалось. Больше мы ничего не знаем.
Третьего дня Дмитрий читал лекцию в Салоне Дантон. Слушали внимательно.
На днях Дима уезжает обратно в Варшаву. С проклятиями. Неблагословенность «наших» дел… Еще бы! Так и будет продолжаться.
Кончена зима, кошмарная. Я физически не могла писать дневника. Знаю, что это очень плохо.
Писала статьи в «Общем деле». Получала письма от читателей. Дима совсем оставил нас. Трудно понять, что они там с Савинковым делают. Оказывается, «разгромили» генералов. Вышвырнут и Балаховича. Дима, кажется, сделал политику (политику Савинкова) своей религией. Трудно поверить.
Но дело не в том. А в том, что Россия опять в революции. Восстание кронштадтских матросов. Борьба за Петербург. Моря, океаны крови. То, чего не было бы при малейшей помощи извне, – «интервенции». Но социал-революционеры ликуют. Что им русская кровь!
Главное – это длится. Уже две почти недели. Какое томление духа, какая боль. Но лучше молчать пока.
Чайковский, И.Демидов, Вакар, Карташёв и мы – соединяемся в какой-то религиозный союз. Илюша и Руднев, посидев, ушли, ибо не желают (не могут) вливать в «дела» – дух, а дух делать действенным. Бунин – во-первых, слишком чистый «художник», а во-вторых, – не без черносотенства.
Карташёв – но буду ли я о Карташёве?
В смертельном томлении душа моя.
Вот когда действительно надо было бы писать дневник. И нет ни сил, ни возможности. Нет слов, – а между тем только слова останутся. Только они кому-нибудь помогут не забыть. А забывать нельзя.
Большевики восторжествовали по всем пунктам. Вся Европа кинулась помогать им.
Ллойд-Джордж подписал соглашение. Так же все другие страны. Польша подписала мир. Кронштадт, конечно, пал.
В Варшаве Савинков сидит по-прежнему, всех разогнав, самодовольный, с Димой. Нельзя понять, на что они надеются. Ничего не видят.