Франция предложила Врангелю отправить русские войска или в Совдепию, или в Бразилию. Милюков, съеденный эсерами, требует уничтожения Врангеля.
Я ничего не понимаю от тяжелой душевной боли. Целыми днями хожу одна, в толпе. Не знаю, куда еще бежать.
Всякий день жду удара… О, если б я знала! Неужели Дима…
Карташёв исчез.
Теперь я здесь отмечу нечто, относящееся к нашей Варшаве в июне 1920 года, что имеет очень важное внутреннее значение, но такое внутреннее, что не подлежит оглашению. Это касается меня и Савинкова. Составляет продолжение – непосредственное – истории нашей в Варшаве.
Несколько слов раньше: Савинков до такой степени, по природе, лишен в себе
Слава Богу, около пятнадцати лет я его знаю, и несмотря на всю (мою) дружбу, – это было в корне исключено между нами, в голову не приходило ни мне, да и, очевидно, ни ему.
Первые дни в Варшаве Савинков еще ничего не начинал – да и Пилсудский был в отъезде, – а предстояло решительное с ним свидание. Собственно, оно уже было ясно. Предстояла большая ломка для Савинкова, – еще так недавно бывшего колчако-деникинцем, большие, может быть, унижения… Савинков это понимал, был неспокоен. До этого свидания с Пилсудским избегал какого-нибудь «оказательства» в польском обществе. Бывал только у нас. Ко мне проявлял особое внимание, и за глаза – и в глаза. Это было естественно – не я ли верно хранила всегда его для нас, не я ли одна писала ему, и прежде – и в последнее время, не я ли особенно настаивала на его приезде, на его нужности здесь?
Меня не удивило, когда однажды, в жаркий солнечный день (у нас сидели, как почти всегда, люди – Родичев, Буланов, еще кто-то), пришел Деренталь и сказал: «З.Н., Б.В. хочет иметь с вами партикулярный разговор, он у себя, просит вас прийти к нему сейчас». Я надела другие туфли, шляпу и потом пошла. Через сад. Сад был напротив нас. Если его пересечь – то выходишь прямо на маленькую тихую уличку, где помещается Брюловская гостиница, тоже окнами в сад.
В маленьком номере Савинкова я уже бывала. Он нам трогательно там устраивал обед (всем трем), очень заботился, чтоб была скатерть, – в Варшаве нет скатертей, – и добыл все-таки нечто, похожее на простыню больше. Номер узкий, длинный, в одно окно, выходящее на сад (высоко). Слева красный диванчик, стол с бархатной скатертью, кресло спиной к окну. По правой стене у окна шкаф, дальше кровать. Я застала Савинкова сидящим на диванчике у стола. Простывший чай. Какие-то конфеты. Я села в кресло. Окно было открыто.
Наша долголетняя дружба делала наши отношения близкими и, как мне казалось, очень верными и очень прямыми. Если слово «любовь» взять, как слово совсем исключительное, высшее, редкое во
Мы говорили очень хорошо. Я понимала остро «боренье духа», в котором находился этот властный, одинокий человек. Такому нужно вдруг, порою, поговорить с кем-нибудь вот так, близко. И то, что предстояло, – было так трудно, так важно, так нужно. Трудно передать разговор, и тогда я не могла бы. Переплеталось внешнее и внутреннее, личное и общее. Говорил – о себе – тоже и внешне, и внутренне. Какое странное смешение в нем доверчивости, ребяческой, – мрачности, самоуверенности – суеверия, остроты и слепоты, расчета и безрассудства; то он сознателен – то инстинктивен. Сколько примитива, кроме того. Нет, никогда не встречала я таких сложностей в единой душе… И даже не сложностей. Ведь он