Рассказывают (очевидцы), что у него были моменты истерического геройства. Он как-то остановил свой автомобиль и, выйдя, один, без стражи, подошел к толпе бунтующих солдат… которая от него шарахнулась в сторону. Он бросил им: «Мерзавцы!» – пошел, опять один, к своему автомобилю и уехал.
Да, фатальный человек; слабый… герой. Мужественный… предатель. Женственный… революционер. Истерический главнокомандующий. Нежный, пылкий, боящийся крови – убийца. И очень, очень весь – несчастный.
Я кончу, видно, свою запись в аду. Впрочем – ад был в Москве, у нас еще предадье, т. е. не лупят нас из тяжелых орудий и не душат в домах. Московские зверства не преувеличены – преуменьшены.
Очень странно то, что я сейчас скажу. Но… мне
Это – война, только в последнем ее, небывалом, идеальном пределе: обнаженная от всего, голая, последняя. Как если бы пушки сами застреляли, слепые, не знающие, куда и зачем. И
Я буду, конечно, писать… Так, потому что я летописец. Потому что я дышу, сплю, ем… Но я не живу.
Завтра предполагается ограбление большевиками Государственного Банка. За отказом служащих допустить это ограбление на виду – большевики сменили полк. Ограбят завтра при помощи этой новой стражи.
Видела жену Коновалова, жену Третьякова. Союзные посольства дали знать в Смольный, что если будут допущены насилия над министрами – они порывают все свои связи с Россией. Что еще они могут сделать? Третьякова предлагает путь подкупа (в виде залога; да этим, видно, и кончится). Они выйти согласятся лишь вместе.
У X. был Горький. Он производит
– Я… органически… не могу… говорить с этими… мерзавцами. С Лениным и Троцким.
Только что упоминал о Луначарском (сотрудник «Новой жизни», а Ленин – когда-то совсем его «товарищ») – я и возражаю, что поговорите, мол, тогда с Луначарским… Ничего. Только все о своей статье, которую он «написал»… для «Новой жизни»… для завтрашнего №…
Да черт в статьях! X. пошел провожать Коновалову, тяжесть сгустилась. Дима хотел уйти… Тогда уж я прямо к Горькому: никакие, говорю, статьи в «Новой жизни» не отделяют вас от большевиков, «мерзавцев», по вашим словам; вам надо уйти из этой компании. И, помимо всей «тени» в чьих-нибудь глазах, падающей от близости к большевикам, – что сам он, спрашиваю, сам-то перед собой? Что говорит его
Он встал, что-то глухо пролаял:
– А если… уйти… с кем быть?
Дмитрий живо возразил:
– Если нечего есть – есть ли все-таки человеческое мясо?
Черные тетради (1917–1919)
Да, черная, черная тяжесть. Обезумевшие диктаторы Троцкий и Ленин сказали, что если они даже двое останутся, то и вдвоем, опираясь на «массы», отлично справятся. Готовят декреты о реквизиции всех типографий, всей бумаги и вообще всего у «буржуев», вплоть до хлеба.
Государственный Банк, вероятно, уже взломали: днем прошла туда красная их гвардия, с музыкой и стрельбой.
Приход всяких войск с фронта или даже с юга – легенды. Они естественно родятся в душе завоеванного варварами населения. Но это именно легенды. Фронт – без единого вождя, и сам полуразвалившийся. Казакам – только до себя. Сидят на Дону и о России мало помышляют. Пока не большевики, но… какие же «большевики» и эти, с фронта дерущие, пензенские и тамбовские мужики? Просто зараженные. А зараза на кого угодно может перекинуться. И казаки пальцем не пошевелят для вас, бедные россияне, взятые, по команде немцев, в полон собственной чернью.
Знаменитая статья Горького[42]
оказалась просто жалким лепетом. Весь Горький жалок, но и жалеть его – преступление.