Весна, он болеет, 56-летний, и уже называет и потом ясно назовет эти недели сном. Как во сне, он старается устроиться поудобнее на постели, чтобы не повернуться как-то неудобно, вредно. Сон как ил, вязкий и затягивает. Но как раз он и питает – не писателя, упаси Господи, а зверя, которого потянул запах сырого свежего, счастья. Он бродит, он бредит о счастье, он тонет во сне и в иле, и это как оборотная необходимая сторона силы и счастья. Ты спишь, проснуться не можешь? Ну поспи еще. Страшно? А ты не бойся. Держи ум во аде и не отчаивайся. – Вот его самый пошлый, прозаический день, утро после больной ночи, его окружают как всегда дети, маленькие ближе, большие дальше, в гостях у него Василий Иванович Орлов, в следующем году он тридцатисемилетний умрет, основатель земской статистики, на классические книги которого, в основном по Московской губернии, ссылаются Ленин и Маркс, птицы высокого полета, очень рано и далеко вырвавшиеся из ила, парившие в космических высотах идей. Толстой ползет в семейной обыденности – и среди выноса ночных горшков заговаривает о счастье. Что бы это могло вообще-то значить. Простым перебиранием лексики он вроде бы не занимался никогда.
Он и спит сейчас, просто буквально от боли в животе или просто от знания, что неспособен ничего хорошего сказать и сделать, ложится спать среди бела дня, только во сне старается, как уже говорилось, не делать вредных движений, чтобы не спохватиться, когда проснется, и во сне продолжает отмечать цифрами в дневнике промахи, провалы.
Надо быть сильным, или спать. Пришел Алчевский. Потом я пошел к Вольфу. Прикащик обижается, что я не снимаю шапки. А у меня зубы болят. Я не извинился (1). Пошел к Алчевской. Умная, дельная баба. Зачем бархат и на птицу похожа? Я напрасно умилился. (2) Дома тяжело. Заснул после обеда. (Там же)
И так тянутся недели, и он внутри этого несчастья строит свое счастье, и сон, погрязание в болоте, для него замена силе. Между тем приходит день, когда на деревьях распускаются почки. В городе он на это редко смотрит, но одно дело не смотреть, а как не чувствовать на всём своем теле.
Сон как-то вдруг кончился, и с ним слабость, и вернулась сила – в толстовском смысле, т. е. то единственное, что может двигаться и двигать без механизмов. Сесть на лошадь, на велосипед – механика, не увеличивающая счастье и несчастье. Сделать несчастье целью, чтобы в несчастной жизни быть счастливым, может только сила.
«Иду ходить без цели». Праздничность серебряного века России, для народа собственно золотого, почти всё царствование Александра II и Николая II, в Москве эта праздничность, теплота, не в последнюю очередь создавалась тем, что по ней ходил чудак старый Лев Толстой, которого уже мало кто принимал всерьез. Вот его никому не нужные книжки, вот брошюры против курения и вина, вот люди, которые к нему приходили и он давал им деньги и говорил такие вещи, вот он смешно помогает сменить колесо телеги. Это присутствие больного, задыхающегося в своей семье, в «душной имущей среде» давало дышать целому городу, делало весело и светло, важно, как в театре на сцене, – он один много сделал для этого