И теперь, смотрите, переход в противоположную сторону: достаточно только не пускаться в открытие вида как бесконечного, отказаться от
А ведь о разнице между чудовищем и ненавистным ничего еще не сказали. Для Иоанна Кронштадтского Лев Толстой не чудовище – он барин респектабельный в Ясной Поляне, – но он ненавистный. Быстро сбросьте слои и комплексы частичной приязни, неприязни. Откроется зависимость этих чувств от прозрачности зрения. Чудовище шокирует, но к нему можно идти, если в нём видишь, узнаёшь себя.
Причиной ненависти не может быть нанесенный вред. Военная школа, как школа государственная, отучает от ненависти: у кого погибло рядом много друзей, кто сам много раз ранен, не начинает больше ненавидеть врага. Считают большой и какой-то очень глубокой находкой, что к тому, кто причиняет боль, бывает не ненависть, как бы даже не наоборот. Причина агрессии не обязательно ненависть. Во всяком случае, количество вреда или даже угроза смерти не причина ненависти.
И вот, как говорили прошлый раз, Толстой не уходит в разбор этих вещей, и мы тоже не можем заняться этим разбором – нет сил, подготовки, и, если хотите, нет воздуха для долгого дыхания, нужного для этого разбора, – он видит в ненависти зло и вырабатывает такое Verhalten[127]
, при котором ненависть невозможна. Всё упирается в то, чтобы учиться навидеть, создать школу навидения.Он правильно поступает?
Мы не знаем, что происходит в ненавидении. Но нет узнавания себя в ненавидимом. Ненавидение как неузнавание себя. По Толстому, неузнавания себя не должно быть, его надо изгнать как невежество. Другого надо всегда
Господи, которого они не хотят назвать. И я не называл Тебя долго, и я долго делал то же, что они. Я знаю этот обман, и как он гнетет сердце, и как страшен огонь отчаяния, таящийся в сердце не называющего Тебя. Сколько ни заливай его, он сожжет внутренность их, как сжигал меня. Но, Господи, назвал Тебя, и страдания мои кончились. Отчаяние мое прошло. […] Господи, прости заблуждения юности моей и помоги мне так же радостно нести, как радостно я принимаю иго Твое. (48, 351)
Если бы это слово еще сохранилось, то Толстой сказал бы не
Так подойдя, требование любви, так понятой, как императив выбраться из темноты, из тюрьмы, начать видеть, или проще
Мы прошли толстовское упражнение в прозрачности, которое избавило от того, чтобы видеть в другом чудовище. Теперь надо научиться упражнению в навидении, чтобы избавиться от злобы и научиться толстовской войне, которая мир, а не убийство. Это кажется очень трудно. Пока всё-таки наше первое движение это схватиться за оружие ненавидения и invidia, т. е. невидения: разумеется, мы при этом ведем себя, как дети, которые думают, что защитились и спрятались, если закрыли глаза. Мы боимся, что если не перестанем огораживать себя границей ненависти, то эти полчища вторгнутся и растопчут, сомнут: их столько, а мы одни. Если не ненавидение и не invidia, то хотя бы suspicio, еще одно особое зрение, когда мы смотрим не на то, что перед нами, а сразу
Теперь можно сказать одним словом, где Толстой взял Россию «Войны и мира», или где Пушкин взял Петербург «Медного Всадника»: они их навидели. У детей еще бывает это образование: ты что-то ненавидишь, а я наоборот навижу. И это не просто отсутствие ненавидения, потому что когда объясняешь им, что слово