Читаем Дневники Льва Толстого полностью

30 Октября 79. Проповедывать правительству, чтобы оно освободило веру — всё равно, что проповедывать [зачеркнуто: лисице, чтобы она не держала курицу] мальчику, чтобы он не держал птицы, когда будет посыпать ей соли на хвост.

1) Вера, пока она вера, не может быть подчинена власти по существу своему, — птица живая та, что летает.

2) Вера отрицает власть и правительство — войны, казни, грабеж, воровство, а это всё сущность правительства. — И потому правит[ельству] нельзя не желать насиловать веру. Если не насиловать — птица улетит (т. 48: 195).

Подразумевается: правительство это такой организм, который не может допустить ни одного отлета из толпы. Систему разрушит единственный отлет.

Теперь вопрос вопросов. Где была несовместимость толпы и крыльев, правительства и веры в «Войне и мире»?

Она там чувствовалась?

Да. Острота различения между падением и подъемом была всегда.

Но ведь всё-таки не было деления на правительство и веру?

Лучше сказать так: эта ткань, или листва дерева, или жизнь романа были — как пчела вылепливает соты — были плетением такого пространства, всё-таки мира. Двойственность значения работает так: во время войны мира нет, роман входит и в войну и работает внутри стихии войны, справляется с ней, в это время принадлежит весь миру. О шайке разбойников без совести, правительстве, речь заходит когда упоение работой склеивания, вернее заживления мира в романе, в художестве срывается. И вместо судьбы, которая правит народом и правительством одинаково, появляются полюса, народ и правительство, которое конечно опять же ничем по-настоящему не правит, но стоит как абсолютная помеха полету. Дневниковые записи типа

Всё не пишу — нет потребности такой, к[оторая] притиснула бы к столу, а нарочно не могу. Состояние спокойствия — того, что не делаю против совести — дает тихую радость и готовность к смерти, т. е. жизнь всю […] (23.11.1888 //50: 3–4).

кладут особенно четкую разницу: пишу дневник — значит не пишу. Переход как со света в ночь, от листвы к корням; как со сцены за кулисы, в мастерскую. Но как обстоит дело с совестью, разве не было тихой радости в романе, его писании. Ключевое слово по-моему «не делаю». Роман тоже был не против совести, конечно, но он был большим делом и задевал многое, или еще точнее, там Толстой отпускал себя в природу, в ее рост, допускал ее делать. Он был похож на «кутилу весельчака, нерассуждающего», который лучше чем живущий не по своей совести.

Как можно сказать что Толстой не делал когда писал, как рожающая природа. И вот он бросает писать чтобы делать.

25 N. Нездоровилось. Дурно спал Приехала H[apgood][77]. [Н: ] Отчего не пишете? [Я: ] Пустое занятие. [Н: ] Отчего? [Я: ] Книг слишком много, и теперь какие бы книги ни написали, мир пойдет всё так же. Если бы Хр[истос] пришел и отдал в печать Евангелия, дамы постарались бы получить его автографы и больше ничего. Нам надо перестать писать, читать, говорить, надо делать (1888 // 50: 5)[78].

Говорит невыспавшийся больной капризный шестидесятилетний. Что роман был дело, он чувствовал. Наоборот, теперешнее дело именно должно не отстать, продолжить ту интенсивность. Открылось что-то важнее письма? Если да, то описать, изобразить невозможно. Во всяком случае не дневником. Дневник во-первых не письмо (в дневнике он пишет «всё не пишу»), во-вторых он никому не показывается, как же будет делать.

Или новое дело может и так, воздушными путями?

Да, пожалуй. Или точнее: любыми путями. Толстой стал свободнее, в романе он был одновременно богат и скован литературной стихией, словесностью, которая в России была уже институтом.

Перейти на страницу:

Похожие книги