В эту неделю, переехав на другую квартиру, устроилась одна, и очень довольна. Тяжело было бы мне жить долее с Маней П., потому что встать слишком близко к человеку тоже иной раз нехорошо: рассмотришь его всего, и, к сожалению, все дурное яснее увидишь. Бесхарактерность и влияние кружка портят Маню; с виду она как будто менее обыкновенна, а на деле оказывается куда обыкновеннее моей Вали; по окончании же курсов выйдет замуж за своего жениха, который давно за нею ухаживает. И только… Но грустно думать, что за все мои годы пребывания здесь я ни с кем не сошлась ближе, чем с Маней, оказавшейся в конце концов так чуждой мне по духу, и тем не менее она единственная, с которой я на «ты». Я знаю, что она меня искренно любит, и я люблю ее, как молодого хорошего товарища, но… как до звезды небесной далеки эти дружественные отношения от полной дружбы. Кто в этом виноват? Конечно, сама: «на ловца и зверь бежит», – плохой, значит, я ловец! На курсах я совсем одинока, и не потому, что трудно сходилась бы с людьми, – но люди оказываются не такими, какими бы я могла быть удовлетворена. Я буду всегда относиться к ним хорошо, и они никогда не узнают, до чего они не удовлетворяют меня…
Была в воскресенье со знакомым художником и Шуркой на ученической выставке в Академии художеств. Впечатление получилось очень неопределенное; только на общем туманном фоне ярко вырисовывались прелестные пейзажи Федоровича (ученик Киселева), Розанова (ученик Репина), «Земская больница» и «Утешение» Попова. Казаков, один из лучших учеников Маковского, едет за границу, выставив прекрасную картину. Необыкновенно хорош пейзаж Федоровича: в нем соединяются тонкость работы с живостью передачи. Картины не замазаны, но и не модной нынче манерой – грубыми мазками написаны, а живость такая, что не отойдешь: от всякой картинки так и веет тишиной, миром, поэзией природы. Тут уголок сада, там старинная лестница, здесь кусочек газона с цветами – и все это так очаровательно прекрасно, так глубоко верно изображено… Ему предстоит будущность, если он пойдет и дальше в том же направлении.
Вчера был у нас акт. Обычное чтение отчета и речь Котляревского о значении философского учения гр. Толстого, прочтенная с обычным искусством, красиво, но в то же время и просто. С чувством удовлетворения национального самолюбия отметив о внимании всей Западной Европы к нашему писателю, особенно выразившемся ко дню 70-летнего юбилея, профессор перешел к выяснению его значения для истории русской мысли. Он говорил о влиянии Л. Толстого как моралиста, которое в будущем несомненно отодвинет на второй план славу его как романиста. Сравнивая его с Ж.-Ж. Руссо, он ставил вопрос: своевременно ли появилось его учение? Ответ будет утвердительный. На границе двух веков, пережив после прошлого века разочарование в принципах разума, придя в средине к утверждению в необходимости чувств гуманности, – мы увидели, что оно в последнее время как-то потускнело на фоне меркантильных стремлений общества. И в это-то самое время раздался голос великого писателя – и нарушил покой этого общества не только у нас, но и в Европе. Его философская система, подобно системе Ж.-Ж. Руссо, – полна ошибок, не свободна от противоречий – и поэтому вызвала массу возражений; но это доказывает только, что над нею думают, что она не проходит бесследно. И бесспорно, историк будущего в истории движения русской мысли конца века – на первом плане поставит Толстого. – Вот, вкратце, содержание этой речи. На акте присутствовал товарищ министра народного просвещения, встреченный директором с распорядительницей, изящно и модно одетой девицей, которая должна была наглядно доказывать избитую истину: наука не влияет на внешность (насмешка не совсем хорошая с моей стороны).