– До свиданья. Так переговорите же с Никаноровым и успокойте вашу матушку. Честь имею кланяться.
Я поехала к Никанорову. Это человек добрый и умный, – пишет по педагогическим вопросам, прекрасный отец семейства и очень тактичен… даже чересчур. Брат живет у него уже второй год. Никаноров встретил меня по обыкновению ласково и сдержанно. После неизбежного разговора о загранице я перешла к щекотливому вопросу о брате.
– Не знаю, не знаю – он недоволен житьем у меня, это очевидно. Нервен, озлоблен – на что – не понимаю. Положим, он переживает теперь такой возраст… В декабре он был болен и страшно испугался, я тоже.
– Что с ним было?!
– Этого я вам не скажу… вы все-таки девушка.
И сколько я ни упрашивала Никанорова отбросить в сторону предрассудки и говорить со мной так же свободно, как если бы я была медичка – он стоял на своем.
– Нет, не скажу… Все-таки вы девушка. Я писал вашей матери.
Ну, напрасно; такой матери все равно незачем писать, с досадой подумала я. И сколько мы ни говорили – я никак не могла понять причины неудовольствия брата. Никаноров пожимал плечами, беспомощно разводил руками с видом угнетенной невинности: видите сами, как трудно с таким характером. И так как брат платит ему за пансион довольно высокую плату – то я ясно увидела его тактику. Ему не хотелось самому ничего говорить против брата, как выгодного пансионера, и в то же время он не хотел показать этого мне. Поэтому он избрал позицию среднюю: все сваливал на брата, на его капризы, оставаясь сам в стороне. Я была в очень затруднительном положении, – и кто прав, кто виноват – становилось невозможно разобрать.
– Скоро придет из гимназии ваш брат. Поговорите с ним сами, – сказал, наконец, Никаноров, провожая меня в его комнату.
Ждать пришлось недолго. Высокий юноша с ранцем на спине вошел и небрежно швырнул его в угол.
– А-а, – протянул он, увидев меня.
Я радостно бросилась к нему на шею. Как-никак – а все-таки очень люблю этого юношу, который причинил мне столько горя и хлопот.
– Шура, милый, здравствуй, я…
Он высвободился сильным жестом из моих объятий, передернул плечами и сел.
– Без неясностей, пожалуйста. Из дому? Маменька послала разбирать мои дела с Никаноровым?
Он расставил ноги, уперся руками в колено и смотрел на меня в упор. Серая гимназическая куртка оттеняла его свежее, миловидное лицо, которому не хватало правильности линий.
Голубые глаза сверкнули из-под тонких черных бровей.
– Так вот мой ответ: убирайся отсюда с чем и пришла!
Я пробовала успокоить его, уверить, что и не думаю вмешиваться в его дела, что только исполняю поручение.
– Ну хорошо, я скажу, – сказал, наконец, брат, и вдруг заговорил патетическим тоном:
– Живу я у Никанорова уже второй год, и он обращается со мною точно с чужим. Мне так тяжело. Поэтому я хочу бросить его и уйти к другому. Я не хочу у него жить. Нельзя сказать, что мы поссорились, но мы и не сходились.
Я знаю, что Никаноров строг и не одобряет увлечения брата театром. Поэтому надо было проверить, насколько брат искренен и не играет ли ловкой комедии, чтобы перейти на житье к другому, более снисходительному воспитателю.
– Шура, милый, – но если тебе так тяжело живется – отчего ты не напишешь мне? ведь ты знаешь, что я всегда готова помочь тебе, чем могу.
– Я тебе еще прошлым летом сказал, что не хочу с тобой иметь дела – раз навсегда. Ты мне не сестра.
– Так ты еще помнишь эту глупую ссору? Пора бы забыть, я уже, право, успела даже забыть, в чем дело, – с удивлением сказала я.
– Она забыла! скажите пожалуйста! Рылась в моих бумагах, читала мою драму, – и потом еще смеет уверять, что забыла! – вскричал брат тоном прокурора, уличающего преступника. Он был наивно убежден, что всякая мелочь всю жизнь важна и ее необходимо помнить. Ему и в голову не приходило, что в Париже в университете – можно было забыть об его тетрадках.
– Шура, да ведь я тогда же сказала тебе, что перерыла твой ящик по ошибке, – никакой твоей там драмы не читала и не видала…
– Врешь!
– Шура?!
– Врешь, подлая лгунья! Нечего выворачиваться. Как я тебе сказал – ты мне больше не сестра – так и будет. И ни ты, ни твоя заграничная жизнь меня не интересуют и дела мне до тебя никакого нет.
Я совсем растерялась. Эта сухость и грубость натуры, сказывавшиеся в нем с детства, – к восемнадцати годам только развились. Напрасно старалась я доказать ему, что это глупо, что я неспособна на нечестные поступки, приводила в доказательство любовь и уважение, которыми пользовалась на курсах.
Брат был непоколебим.
– Ну, как хочешь, – сказала я, наконец, – я не стану насильно навязывать тебе братских чувств. Но раз мать меня послала узнать о тебе – надо же сказать ей что-нибудь.
– Можешь передать ей, что я решил гимназию кончить, я теперь пришел к этому убеждению, – со снисходительною важностью произнес брат.
Он пришел к этому убеждению только в восемнадцать лет, после девятилетней борьбы с учащим персоналом двух гимназий, кое-как, правдами и неправдами добравшись до шестого класса.
– Наконец-то!