Читаем Дни полностью

Ведь звонить должны были ее подруге. Связь держала — она.

Уж не хитрила ль?

Не видела ль, что…

Но ладно.

Но факт есть факт: три раза я давал объявления — да помногу — да на людные доски: уж знал опять я по опыту — знал по старому; нет.

Ни одно.

И не слишком увидел я в этом именно перст судьбы, предостережение; и не чрезмерно уж я послушал кого-то, кто (на абстрактный вопрос, что такое стало с квартирами) пояснил, что теперь в Москве проще снять, клея объявления на столбы (Ирина, кстати, сдержанно говорила то же самое), чем давая на доски, и так далее, но как-то… как-то что-то не особенно я вроде и огорчался, видя, что дело тянется. И она — и Ирина не очень страдала и не очень сетовала; а точнее, вовсе не сетовала — не мрачнела, не торопила. Казалось, ее устраивает именно эта ситуация. Оттого и приходит в голову мысль — а не нарочно ли?

Не сама ли она подговорила подругу, чтоб та ей же и не сообщала ни о каких звонках?

Не знаю.

Мы шатались по городу; что́ это были за походы.

Я, брат, за это время узнал о Москве более, чем знаете все вы, писаки, вместе взятые; я узнал подспудную жизнь Москвы. И не то чтобы я так уж стремился к этому — дай, мол, узнаю тайны; и не то чтобы я даже и верил-то в эти тайны; и не то чтобы я так уж много видел-то своими глазами: ты помнишь, я ленив по части всякой клубники, «меня не собьешь», я Обломов более, чем требуется для того, чтоб быть каким-нибудь психологическим или и фактическим Гиляровским; но так уж выходило — по самой жизни. То Ирина начнет рассказывать, и все, от чего у среднего благоприличного человека «волосы дыбом», тут говорится спокойно, «само собою»; то кабаки эти; то вот в больницу она сыграла — в свою, знакомую, хорошевскую, — но об этом, как говорится, после.

Вот бредем мы там где-нибудь; ну, не знаю уж — центр, арбатское всякое; но уж это — скорей из старого — скорей из старого опыта. Впрочем, что ж. Оно и арбатское — его ведь по-разному… видишь и понимаешь. Староконюшенный. Раньше гулял — и баста. Ах, дворик, ах, анфилада арок. Ах, колодец. Ах, старая стена. Это с иными все хорошо. Тут темно, тут эта стена, а тут, не менее старый, подъезд. А если… Ох, Алеша, не надо… Нет, надо, и все прочее. А тут?! Ирина — и арка?! Хождения у стен — у заборов? «Пойдем, свернем?» Она воззрится как на дитятю. «Зачем? А впрочем, как хочешь. Пойдем посмотрим». Желание пропадает. Что же? Что ж — по домам? Да нет, тут — тут — кабак. Недавно вылез. Темно, а там — окна. Двери. Входим. Ну, знаешь, этот, новый — в Староконюшенном. Кафе некое. Как его?

— Забыл.

— Ну, и я забыл. Так вот, входим; публика. Эта очередь. Эти швейцары, официантки-хамки. Эти жеребчики за соседним столом — коктейль, соломка; тут же — знаки Ирине, и она отвечает вроде. Этот запах фарцовки, обыска, черного секса, облавы и всего подлого, как бы так и стоящий в воздухе, в этих дымно-винных «парах». Сине, темно в углах, да темно-то как-то — без уюта, а лишь… И эти взоры йеху. И скрытое и явное хамство: ежесекундно провокационное и коварное. И это неизбывное чувство опасности; ты, человек неробкий вроде, — ты чувствуешь, что ты ребенок перед этой исконной, первой, зловещей, подлостью и лакейством; кругом — рабы, и ты — раб и враг рабов; и ты сидишь и ожидаешь чего-то подлого; не пьянеешь… а она ничего. Она — рыба в воде. И пьянеет — хоть пока и не вдрызг, — и рада и все такое; наконец и тебя проберет… и тепло, и… она рядом… И вроде и официанты уж — видя, что ты платежеспособен, — помягчели; и все равно помнишь — все равно помнишь пьяным умом: завтра (послезавтра…) с тоской и отвращением будешь вновь собираться в такие места. Ну, ладно; вышли; холодно. Слава богу, не подрались; поехали?

Поехали-то оно поехали, да такси нет; поздно, то и се; стоянка; охламоны пьяные; «девушка», то да се; ты стоишь — ждешь: привяжется как следует — уж тогда; а что? Прикажешь каждую ночь быть готовым ночевать в КПЗ? В вытрезвителе? Да и ее подведешь. С ее прошлым. У нас это быстро; поневоле проявишь выдержку и терпение. Ладно, эти отвязались; «Куда?» — «На Хорошевку!» — «Нет»; снова ждешь. Но вот поехали; в машине уют, тепло — мы, кажется, только и целовались-то свободно и бескорыстно, что в машине; она положит голову тебе на плечо, лоб, волосы льнут под твои губы — агнец божий! Явились; темно и сыро; и эти унылые дома и эти кусты; «Походим еще?» — «Да куда тут? Ну, походим». Ходим; ранее целовались — теперь уже вроде и… неохота; ходим; переулок; грязь; гаражи, подворотни; места — не знал, что такие бывают; хватись кто — начни разыскивать, — где я сейчас, я, Алексей Осенин; не найдет… Москва.

Гигант… джинн.

Асфальт, и блоки, и мощные трубы; и строения некие, и сараи, и… и.

Ходим.

«Хватит, домой бы. Я замерзла».

Домой так домой.

А это кто?

Малый некий; ворот поднят.

Бац — плечо о плечо.

Слишком плотно, чтоб не нарочно.

Я оглядываюсь — он оглядывается; он — мат, я — мат; «Поди сюда!» — «Ты поди сюда!» Он подходит; ему-то что?

Перейти на страницу:

Похожие книги

Дыхание грозы
Дыхание грозы

Иван Павлович Мележ — талантливый белорусский писатель Его книги, в частности роман "Минское направление", неоднократно издавались на русском языке. Писатель ярко отобразил в них подвиги советских людей в годы Великой Отечественной войны и трудовые послевоенные будни.Романы "Люди на болоте" и "Дыхание грозы" посвящены людям белорусской деревни 20 — 30-х годов. Это было время подготовки "великого перелома" решительного перехода трудового крестьянства к строительству новых, социалистических форм жизни Повествуя о судьбах жителей глухой полесской деревни Курени, писатель с большой реалистической силой рисует картины крестьянского труда, острую социальную борьбу того времени.Иван Мележ — художник слова, превосходно знающий жизнь и быт своего народа. Психологически тонко, поэтично, взволнованно, словно заново переживая и осмысливая недавнее прошлое, автор сумел на фоне больших исторических событий передать сложность человеческих отношений, напряженность духовной жизни героев.

Иван Павлович Мележ

Проза / Русская классическая проза / Советская классическая проза
Жестокий век
Жестокий век

Библиотека проекта «История Российского Государства» – это рекомендованные Борисом Акуниным лучшие памятники мировой литературы, в которых отражена биография нашей страны, от самых ее истоков.Исторический роман «Жестокий век» – это красочное полотно жизни монголов в конце ХII – начале XIII века. Молниеносные степные переходы, дымы кочевий, необузданная вольная жизнь, где неразлучны смертельная опасность и удача… Войско гениального полководца и чудовища Чингисхана, подобно огнедышащей вулканической лаве, сметало на своем пути все живое: истребляло племена и народы, превращало в пепел цветущие цивилизации. Желание Чингисхана, вершителя этого жесточайшего абсурда, стать единственным правителем Вселенной, толкало его к новым и новым кровавым завоевательным походам…

Исай Калистратович Калашников

Проза / Историческая проза / Советская классическая проза