— А ты забыла — школа Холодной горы! В харьковской тюрьме я штудировал книги по электротехнике. И в «Крестах» кое-что почитывал. Да и практика в мастерской, там было у кого поучиться. В тюрьме такие люди сидят, что каким хочешь наукам выучишься — и революции, и электроделу. Помнишь, одно время был у меня план поступить в Харькове в институт, учиться на инженера? Техника меня с детства привлекала.
— Для тебя, наверно, год тюрьмы — что пять курсов университета…
— Да, очень ученый стал, — невесело засмеялся Ювеналий. — Еще год такой науки — и ножки протянул бы. А если серьезно, ты права. Я много думал в тюрьме, слушал умных людей и снова думал. И понял, что иду правильным путем — к марксизму. Очень я в ту науку верю, Ганна. Наша она, рабочая. Омолодит она мир рано или поздно. Не знаю только, доживем ли мы до этого светлого часа, дадут ли дожить.
— Ты, возможно, и доживешь.
Они сидели рядом в дрожках, которые катили вниз от вокзала, однако едва видели друг друга — такой густой туман висел над городом. Жена покашливала. «Гнилая весна. Ганне бы сейчас в Крым, — тоскливо подумал Ювеналий. — Но где достать деньги на лечение, когда не знаешь, чем заплатить за комнату? Да и ребенок вот-вот…» Он спохватился, только теперь осознав смысл последних жениных слов:
— Что ты, Ганна, оба доживем, внуков и правнуков дождемся, они будут жить иначе, чем мы.
Она промолчала, снисходя к его бодрости, немного мальчишечьей и чуть искусственной. Но Ювеналий впервые представил себе пропасть, над которой мужествен пошла эта больная женщина, мрак, который каждую минуту грозил поглотить ее, а она, словно наперекор судьбе, наперекор мраку, несла в себе росток новой жизни. И все его, Ювеналия, личные переживания, сомнения показались рядом с высокой трагедией Ганны такими мелкими, что он лишь горько улыбнулся. Даже то, что его преследуют, травят, не дают работы, — не горе. Рано или поздно работу он найдет. Горе — вот оно: истонченное болезнью лицо жены, ее неестественно горячие руки.
— Кажется, Ювко, мы только и пожили семьей, что в Ростове. Несколько более или менее спокойных недель.
— Ты говоришь — спокойных? Теперь я могу признаться — каждый день ждал ареста. Я чувствовал, что нас выследили.
— Все равно арест был неожиданным. Ты даже не успел уничтожить письма от харьковских товарищей и список запрещенной литературы.
— Каждый арест неожидан, если даже и ждешь его. Не хочется верить, что сегодня над головой голубое небо, а завтра тебя, как зверя, посадят в каменную клетку.
— Пока ты сидел со мной в ростовской тюрьме, мне было легче.
— С тобой… — улыбнулся Ювеналий. — Ты в одном крыле, я в другом.
— Зато я видела, когда тебя выводили на прогулку. Мне стало по-настоящему одиноко и страшно, когда тебя перевели в Харьков, на Холодную гору. Остался единственный просвет — Верины письма. Она писала мне в тюрьму часто и длиннющие послания.
— Вера у меня казак-девка! Кто-кто, а она хорошо кадет, что такое одиночная камера и как узнику хочется верить, что по ту сторону тюремной ограды его не забыли. Она и мне в Харьков много писала.