Видно-то видно, да только что мне за дело до веснушек удочеренной особы? Я не стану браниться из-за этого с тремя милыми старыми мальчиками, даже если они вздумают мне грубить. Хотел бы я посмотреть на такую грубость, которая могла бы задеть писателя, опьяненного вдохновением. Эти наивные люди, разумеется, ни о чем не подозревают. Они думают, я под хмельком от их рислинга, и я от души потешаюсь над ними, когда замечаю, что они, перемигиваясь, потешаются надо мной. Но еще милее они мне становятся, когда принимаются втолковывать: проиграл ты, дескать, оттого, что пошел с восьмерки, а не с валета. Ученые, они всегда так, даже за картами думают о всякой ерунде. А я, видит бог, не думал решительно ни о чем. На этой стадии творения посевы всходят сами собой. Приходят в движение потаенные внутренние силы, начинается циркуляция соков в клетках, волоконца первых набросков постепенно уплотняются, в одной химической лаборатории кристаллизуются эпитеты, в другой замешиваются сцены, в третьей варят прочный клей эпизодов, в четвертой дистиллируют юмор. Так все и идет само собой, как в отлаженном механизме, этому заводу директор ни к чему; ему лучше не путаться под ногами, а сесть за карты и поломать голову над проблемой: принять ли все черви разом или не принимать ни одной.
Так-то оно так, да вот только котлы иногда взрываются! Как раз такой взрыв и произошел на следующий же день.
Урчание, предвещавшее катастрофу, послышалось сразу, как только я сел за работу. Перо на первой же фразе стало цепляться за бумагу, обстреливая лист маленькими кляксами на манер шрапнели. Я взял другое перо, но тут выяснилось, что дело в бумаге. Пришлось сменить вслед за пером и бумагу, но на новой бумаге расплывались чернила. В конце концов мне удалось найти бумагу и чернила, ничего не имевшие друг против друга. Я написал пару строк, но «собачий язык» тут же пришлось выбросить. («Собачьим языком» называется на блатном жаргоне лист писчей бумаги, видимо, имеется в виду, что всякая писанина — собачье дело.) Вместо «чело художника омрачилось» я написал: «художник опомрачился». Другими словами, написал сразу и меньше и больше, чем следовало. У меня есть глупое свойство: терпеть не могу подчищенных рукописей, рунические письмена корректорских знаков на полях выводят меня из себя. Я сунул «собачий язык» в корзину для бумаг, закурил новую сигару и переписал вместо двух испорченных строк целых восемь. Не слишком экономно, что и говорить, ну да ладно, в конце концов, я не скороход.
Да, я не скороход, но я и не сучильщик, чтобы то и дело двигаться задним ходом. Между тем мне придется выступить именно в этой роли. В корзину я выбросил не испорченный «собачий язык», а последний лист вчерашней рукописи. Я наклонился, пытаясь его нашарить, и почувствовал запах гари. А если уж я чувствую запах гари, значит, действительно что-то горит: с обонянием у меня плохо, как у всякого заядлого курильщика. Я принюхался, вытряхнул корзину, нигде — ничего, между тем вонь усиливалась. Я заглянул в комнату к попу: запах чувствовался и там. Оттуда я бросился на кухню и крикнул толстопятой:
— Юли, тут что-то горит!
Толстопятая всплеснула руками и швырнула мне какую-то мокрую тряпку.
— Матерь Божия, сударь, на вас же спиньжак горит!
Вот оно что! Закуривая в последний раз, я помахал спичкой и бросил ее на землю, но горящая спичка попала мне в левый карман, который здорово растянулся по причине обилия блокнотов. Там она погасла, предварительно подпалив подкладку, и теперь тлеющее пламя подбиралось к моему жилету.
Я немедленно написал Рудольфу, чтобы он с первой же почтой отправил мне мой полотняный костюм да присовокупил к нему историю венгерского романа Элемера Часара — никогда ведь не знаешь, что может понадобиться.
Письмо это надо бы отправить срочной почтой. Вот только служанку с ним не пошлешь: она помешивает мучную подливку — а больше в доме никого нету. Лучше уж мне пойти на почту в горелом костюме, чем дать подгореть подливке. Судьба подливки беспокоила не меня, а служанку, но я не мог с этим не считаться, а потому сам отправился на почту со своим срочным письмом. Руку пришлось сунуть в левый карман и тесно прижать к телу — так никто не заметит, что я погорелец. Да и недалеко ходить, вот она почта, за первым поворотом, ее садик отделяет от поповского лишь дощатый забор.
По пути мне никто не повстречался, на почте тоже было пусто, только мадемуазель Андялка трудилась в своей клетушке точно так же, как в прошлый раз. И письмо перед ней лежало одно-единственное, позвольте, это что, все то же письмо? Лиловые чернила и пляшущие буквы сразу напомнили мне о ее Благородии Бимбике Коня. Нет, все-таки не то: я не вижу отпечатка пальцев дядюшки Габора. Да и у барышни на лице уже не было того отвращения, что в прошлый раз; завидев меня, она улыбнулась и отодвинула конверт куда-то в сторону.