Последний раз они всерьез встречались двадцать пять лет назад. Им было по двадцать семь, и они точно знали, что это – последняя встреча.
«Господи, – думал Виктор Петрович, передвигаясь в утренней московской пробке. – Двадцать пять лет, четверть века, страшное дело. Даже звучит страшно –
Ему всегда невозможно было заглянуть назад, за эти пятнадцать лет. Невозможно было представить себе, что он, младенец в белой импортной коляске, которую везут по дачной аллейке высокий полноватый папа в клетчатой рубашке и соломенной шляпе и стройная юная мама в легком платье и с высокой укладкой волос, – что все это происходит во время войны. Когда бомбежка и хлеб по карточкам. То есть что он родился на каких-то семнадцать лет раньше. Нет, такое невозможно. Тогда не было таких пап, таких мам и таких младенцев. Таких колясок тоже не было. Он не родился бы. Или, родившись, скоро бы умер.
А если заглянуть за двадцать пять лет? Если представить себе, что он родился не в шестьдесят первом, а в тридцать третьем? Пропасть. Коллективизация, голод, кировский поток, потом тридцать седьмой, потом война, тяжкие послевоенные годы, смерть Сталина…
Следа бы не осталось.
«Но получается, – думал Виктор Петрович, намыливая руки уже у себя дома, – что время, которое отделяет мою последнюю встречу с Алей от сегодняшнего дня, – это тоже пропасть времени. Что произошло с восемьдесят седьмого по тринадцатый год? Вроде ничего, если не считать августовского путча и стрельбы по Белому дому, чеченской войны и штурма “Норд-Оста”. Не сравнишь с тридцать седьмым и сорок первым, и с пятьдесят третьим тоже. Но все равно –
Он вслух засмеялся. Когда говорят «пропасть времени», то имеют в виду – много. «Ой, что ты, ничего, у меня пропасть времени!» Но вот и второе значение, оказывается, есть. Пропасть времени, в которую все проваливается.
Там Лена уже разогрела сковородку.
– Я вам сделаю
Она уже приготовила два ломтя белого хлеба, из которых были вырезаны серединки, и все это – хлебные рамочки и хлебные крышечки – стала обжаривать в сливочном масле. Потом разбила в эти рамочки два яйца. Положила сверху кусочки сыра. И прикрыла уже подрумяненными и намасленными кусочками хлеба. Закрыла сковороду крышкой.
– Еще две минуты, и готово, – сказала она. – Знаете, как вкусно?
– Знаю, – сказал он. – Точно такой же яичницей меня сегодня уже кормила ваша мама. Называется
– Почему вы сразу не сказали? – Лена выключила огонь под сковородкой.
– Уж вы дожарьте, пожалуйста! – сказал Виктор Петрович. – Я съем еще одну. Пока ехал, снова проголодался. Будет у меня зигзаг. А вы – вторую…
– Я вообще-то не ем такого.
– Зигзаг, я же сказал. Один раз можно.
Лена раскрыла кухонный шкаф и стала слишком громко доставать тарелки и чашки.
Виктор Петрович сморщился.
– Лучше сядьте, – сказал он. – Дайте я сам. Дальше я сам.
– Ну почему? – казалось, Лена немножко обиделась.
– Вы у меня в гостях, я за вами поухаживаю. Садитесь, садитесь.
Она уселась на табурет.
Съели яичницу, стали пить чай.
– А что у вас было с мамой? – вдруг спросила Лена.
– Вообще? – засмеялся Виктор Петрович. – Или вчера?
– Вчера, – сказала Лена. – И вообще. Вы с ней спали?
– О, Шерлок! – Виктор Петрович воздел руки кверху. – О, как я восхищен вашей проницательностью, вашей железной логикой!.. Да, я с ней спал. Лена, извините, но – вы одна такая беспардонная? Или вся молодежь нынче вот так? Может быть, вам еще рассказать,
– А вам с ней было хорошо? – спросила она, глядя на него в упор.
– Зачем вы такие вопросы задаете? – сказал Виктор Петрович.
– Она моя мама.
– Дети не должны вмешиваться.
– Вам с ней было хорошо? – повторила Лена.
– Мне с ней было
Лена опустила голову и залилась краской.
– Как вы ужасно сказали… Обыкновенно. Разве так можно? Нет ничего страшнее, чем
– Ну, не знаю, – разозлился Виктор Петрович. – Вот мы с вами сидим, яичницу едим, чай пьем. Что, как-нибудь особенно? Да нет, обыкновенно. Плохо это? Да нет, не плохо.
– Я же не про чай! – тоже разозлилась Лена.
– Ну хорошо, – Виктор Петрович, откинувшись на кухонном табурете и опершись спиной о прохладную стену. – Вам сколько лет?
– Двадцать три.